На главную страницу Хроника и события

Воспоминания о том, как меня «ломали» в советской зоне, и что у них из этого получилось

Из цикла: МЕМУАРЫ ДИССИДЕНТА

Предисловие

     Написать такие мемуары мне предлагали давно, ещё в 90-е годы, после выхода на свободу. Но я не в силах был это сделать, обуреваемый эмоциями, которые мешали мне спокойно собраться с мыслями, чтоб последовательно изложить все перипетии пережитых событий. И вот теперь, по прошествии почти 30 лет, я, наконец, решился окунуться в прошлое. Не знаю, что получится. Но откладывать это дело уже нельзя: я не смогу умереть спокойно, не лягнув на прощание ненавистный режим, исковеркавший жизнь не только мою, но и многих миллионов лучших представителей человеческого рода. Если раньше эмоции мне не давали сосредоточиться, то сегодня, когда я обрёл возрастную степенность, эти эмоциональные воспоминания, надеюсь, станут пробуждать во мне только чувства благородного возмездия. Зло не должно оставаться безнаказанным. А советский коммунистический режим – это зло, которое ещё не издохло. При этом хочу предупредить, что предлагаемое чтиво не является художественным произведением, а представляет собой документальное изложение уникальных событий моей жизни.
     …Своё повествование я хочу начать со статьи, которую написал по случаю 100-летней годовщины со дня рождения моего современника, Льва Николаевича Гумилёва. Вот эта статья.

Часть 1


«Л.Н.Гумилёв и советская власть»


…---…---…---…---…---…---…---…---…---…---…---…---…---…---…---…---…


Часть 2


Начало моего диссиденства

     Итак, моя статья, где я смешал с дерьмом в 1982 году коммунистического прихвостня Кузьмина, сделала своё дело. Из редакции «Молодая гвардия» статья прямиком перекочевала на Лубянку, где её стали тщательно изучать (о публикации её, думаю, и речи уже не шло). Что же касается авторства её, то гебешникам определить это оказалось не так уж и сложно. Ведь я к тому времени стал фигурой достаточно заметной (с точки зрения «неблагонадёжности»). Во-первых, ещё, будучи студентом МГУ, я зарекомендовал себя отчаянным диссидентом, за что даже стоял вопрос об отчислении меня из университета. Меня спасла в тот момент моя отличная успеваемость. Кафедра геоморфологии, возглавляемая в ту пору профессором Леонтьевым Олегом Константиновичем, за меня заступилась, и меня оставили доучиваться. Во-вторых, к восьмидесятым годам я открыто заявил о своей принадлежности к опальному крымскотатарскому народу, декларируя, где только можно, о необходимости реабилитации народа, репрессированного в сталинские времена. Моя московская квартира превратилась на рубеже семидесятых-восьмидесятых годов в пункт средоточия диссидентствующих элементов разного толка. Так что вычислить фискальным органам автора крамольной статьи было не так уж и трудно.
     Но тогда у них стал другой вопрос: что делать с обнаглевшим и распоясавшимся вконец автором статьи? Выслать из страны, как это было сделано с Солженициным, а за ним и Растроповичем с его женой Вишневской? – Нет. Слишком большая честь, – решили на Лубянке. Я к тому времени был недостаточно знаменит, чтоб удостоиться чести быть высланным из страны с лишением гражданства. Подумаешь, издал одну книгу в 70 тысяч экземпляров (потом, правда, дважды переиздававшуюся из-за популярности). Всё равно, для коммунистического режима я был мелкой сошкой, чтобы со мной церемонились. Репрессировать по полной программе! – Вот какой был вердикт. - Чтоб знал, на кого руку поднимать.
     Только тут они просчитались, недооценив меня. Конечно, как писатель я не мог тогда даже рядом стоять с Солженициным. Но разве могли они предположить, как я поведу себя впоследствии в зоне? Если бы они знали заранее мои действия в концлагере, то без колебаний отправили бы меня, хоть на край света. Но в том-то и дело, что я в их глазах был всего лишь заурядным рафинированным интеллигентом, зелёным и незрелым, от которого нет нужды ожидать ничего серьёзного, а надо просто окунуть его в советскую лагерную зону, где блатная среда его быстро обломает и отобьёт охоту диссидентствовать. Вот почему меня решили не просто посадить за решётку, но засадить с применением особых мер морально-психологического воздействия. А это значит – загнать меня, во-первых, в так называемый «красный лагерь», а во-вторых, подальше от Москвы, в самую глушь Сибири. Чтоб все, кто знал меня до этого, забыли обо мне навсегда. Такая была дана установка. Причём, я подозреваю, что в отношении меня в КГБ решили меня уничтожить не столько физически, сколько морально, попытавшись меня в зоне даже «опустить». Но об этом я догадался, находясь уже в самой сибирской глухомани, о чём более подробно расскажу по ходу описания своего пребывания в красном лагере.
     Дело в том, что с точки зрения держимордовских органов я был недостаточно известным человеком, чтобы со мной эти органы церемонились, предлагая «пряник». Но с другой стороны, я как-то слишком неожиданно стал популярным писателем. КГБ меня явно проглядел. А ведь пишущие и издающиеся люди в нашей стране, выделяющейся высоким процентом читающей публики (а в закрытом обществе – это нормальное явление) были под особым наблюдением авторитарной власти. Писатели в Советском Союзе жили под неусыпным колпаком КГБ: одних подкармливали «пряником», других – секли «кнутом», а третьих вообще не издавали, устроив такой заслон из цензуры, что у любого начинающего автора просто руки опускались от безысходности. Меня, неожиданно прорвавшегося к читателю, благодаря необычному сюжету, на Лубянке решили для профилактики хорошенько высечь «кнутом», чтоб впредь не высовывался и знал своё место. Задобрить меня «пряником» им в голову не приходило (хотя, впрочем, и в этом случае они бы просчитались). Короче говоря, я оказался слишком непонятным для коммунистов восьмидесятых годов. При Сталине со мной расправились бы просто – расстреляли бы – и делу конец. В те годы, если бы не расстреливали людей десятками и сотнями тысяч, то коммунизм не просуществовал бы даже до второй мировой войны. Ведь гражданская война, начатая в октябре 1917 года, не прекращалась никогда за всё время существования советской власти. Она просто принимала разные формы на протяжении всех 70 лет существования СССР, продолжаясь даже и в военное время, когда не только народы, но и целые армии восставали против коммунистов, переходя на сторону врага. Населению СССР в 1941 году не повезло только с военным противником. Ведь будь на месте фашистов, оголтелых человеконенавистников, любой другой противник, дни коммунистов в нашей стране были бы сочтены после первых же дней войны. Но коричневая зараза оказалась ничем не лучше красной. Ведь немцев сначала встречали с цветами. Как освободителей. И это правда. Но фашисты с первых дней войны показали себя сразу же не с лучшей стороны, начав расстреливать мирных жителей по расовому признаку. Об этом существует обширная литература непосредственных свидетелей тех событий.
     ...Таким образом, определив моё место в системе нашего советского государства, андроповская власть стала подыскивать конкретные средства для претворения в жизнь своей установки. Иными словами, меня надо было засадить за колючую проволоку в концлагерь на несколько лет, где меня «перевоспитывали» бы в соответствии с коммунистической установкой. Для этого необходимо было только подобрать мне статью уголовного кодекса (по политической статье с хрущёвских времён людей старались не сажать, показывая этим всему миру, что в СССР всё население поголовно поддерживает политику коммунистов и в лагерях поэтому сидят только уголовники) и тогда, как говорится, дело будет в шляпе, и всё пойдёт, как по маслу. У нас ведь было так заведено: «был бы человек, а статью, по которой его надо засадить, мы всегда найдём». Эту поговорку коммунисты Советского Союза цинично любили напоминать каждому, кто осмеливался выражать недовольство существующим режимом.
     Так что в моём случае дело упиралось только в выбор статьи, по которой я должен был отправиться на перевоспитание. Для осуществления этой цели они сначала неожиданно нагрянули летом 1983 года ко мне домой, с обыском в расчёте найти у меня соответствующий компромат. При первом обыске команда из пяти человек у меня искала в основном мою печатную продукцию. Захватили по ходу дела и мою пишущую машинку – в те годы компьютеров ещё не существовало. Было понятно, что искали они политический компромат: записные книжки, письма, рукописные неопубликованные статьи и тому подобное моё творчество, как научное, так и писательское. Набив в результате усиленного тщательного обыска два увесистых мешка всяких бумаг, через несколько часов убрались, на этот раз пока оставив меня в моей разорённой коммуналке.
     Надо признаться, я был в шоке и несколько часов не мог прийти в себя. А ведь я давно к подобной развязке готовился, предполагая такой разворот событий. Намного раньше предупреждения Льва Николаевича Гумилёва. Ведь ещё, будучи студентом МГУ, я готовил себя к такому повороту судьбы. Своим многочисленным жёнам и любовницам, предлагавшим завести детей, я неизменно отвечал, что моя будущая жизнь непредсказуема, и будет протекать в постоянном конфликте с существующей властью. Поэтому ребёнок, нажитый со мной, принесёт как ей, моей подруге, так и мне только горе. Ей, потому что я, ведя такой образ жизни, могу в любое время загреметь в не пионерские лагеря. И, возможно, надолго. А мне, потому что тогда я стану уязвимым перед ненавистной властью, которая будет шантажировать меня моим ребёнком, пытаясь сломать меня. Я же, готовя себя к борьбе против её диктата, хочу оставаться сильным и неуязвимым. В противном случае, какой смысл начинать борьбу, заранее зная своё бессилие. Мне даже пришлось вынудить двух своих подруг сделать аборты, хотя я и оберегался по мере своих сил и возможностей.
     Мой отец, заведя семью, слишком поздно осознал, что эта власть заведомо преступна. Участвуя в гражданской войне, он воевал против ненавистного царизма, устроившего геноцид крымскотатарскому народу. Но когда с белыми и зелёными было покончено (с помощью моего отца), вот тогда-то красные и показали своё истинное мурло. Но было уже поздно. Красный террор не мог (да и не хотел) остановиться. Быдло, облачившись в форму власти, стало насаждать беззаконие и беспредел, выдавая это за установление справедливого общества. А главным средством этого установления коммунистического образа жизни стал расстрел, скорый и беспощадный. Моего отца не расстреляли, походя, только потому, что он, слишком хорошо зная своих «подельников», успел сначала убежать, а потом и избежать неправедного суда и расстрела. А осуждён он был «тройкой» только за то, что скрыл в гражданскую войну своё происхождение, отчаянно воюя против белых ( ведь он был сыном симферопольского муллы, который занимал в муфтияте Крыма второе место после муфтия), будучи при этом капелланом (муллой) Крымского кавалерийского полка, в котором царь Николай П числился почётным рядовым. После гражданской войны, быстро продвинувшись по служебной лестнице, мой отец уже к началу 30-х годов руководил профсоюзной организацией крупнейшего металлургического комбината, что в Керчи. Вот как раз тогда-то, буквально за 2-3 месяца до моего рождения и была раскрыта генеологическая «сущность» моих родителей (моя мать тоже была дочерью муллы, но только севастопольского, которого большевики расстреляли в 1938 году). И хоть отца до войны не трогали, поскольку он смог как-то «оправдаться», но когда началась война с фашистами, он поспешил записаться добровольцем, чтоб «пасть смертью храбрых» во имя спасения двух своих сыновей, которых могла ожидать участь детей «врага народа», если он не погибнет на войне. В ноябре 1941 года, когда он записался в армию, ему исполнилось 39 лет. Уходя на фронт, он так и сказал нашей маме, что не вернётся живым, а погибнет на полях сражений, чтобы его семья продолжала благополучно жить, оберегаемая славой геройски погибшего отца семейства. А первопричина всей этой семейной трагедии крылась в знаменитом Приказе № 270, вышедшем 16 августа 1941 года. Вот заключительная часть этого людоедского приказа Сталина:

ПРИКАЗЫВАЮ

     1.Командиров и политработников, во время боя срывающих с себя знаки различия и дезертирующих в тыл или сдающихся в плен врагу, считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту как семьи нарушивших присягу и предавших свою родину дезертиров.
     2….Семьи сдавшихся в плен красноармейцев лишить государственного пособия и помощи.

     Именно этот приказ породил безысходность у сотен тысяч советских людей. Что же касается моего отца, то его этот приказ оставил без альтернативы: ведь не идти ему добровольцем на фронт, несмотря на возраст, – было равносильно признанию себя «врагом народа» со всеми вытекающими отсюда последствиями. А воевать в рядах Красной армии и просто быть убитым на полях сражения – это ещё не решение проблемы. Надо обязательно стать на войне героем. Иначе всё равно припомнят «вражеское происхождение». А чтобы любимая жена и любимые дети вспоминали мужа и отца только добрым словом, не зная невзгод, сопряжённых с родовой наследственностью, надо погибнуть только геройской смертью. Что он и сделал.
     А ведь если бы он не имел детей, то наверняка прожил бы, как минимум, ещё столько же, до самой естественной смерти. И, возможно, обладая незаурядными способностями, сделал бы для человечества намного больше полезного, чем эта бездарная смерть. Ведь, по сути говоря, коммунисты вынудили моего отца отдать жизнь за торжество коммунистической идеи в боях с фашистской заразой. Но коммунистическая идея на деле оказалась гораздо страшнее фашистской заразы, потому что эта идея поставила целью уничтожать самую лучшую часть всего человечества, начав зачистку у себя дома. Ведь коммунист – это изначально, по рождению интеллектуальная бездарь, обделённая самой природой, но при этом не лишённая амбиций. Никакую конкуренцию с более одарённой личностью эта бездарь не способна выдержать. Но жить по принципу: «по одёжке протягивай ножки» амбиции ей не позволяют. Остаётся один выход – собраться всем бездарям в одну кучу и установить свою власть. Такие варианты вполне реальны в любых странах потому, что обычно талантливых людей родится гораздо меньше, чем бездарей (всего один процент). Но по сложившейся традиции большинство людей мира понимает, что государством должен управлять умный и высокообразованный человек. Поэтому в большинстве стран мира соблюдается именно такая традиция. Только вот в Российской империи в процессе революционных переворотов произошёл неожиданный и досадный сбой, нарушивший установившийся тысячелетиями существующий порядок, когда к власти в этом огромном государстве пришли генетические коммунисты, то есть урождённые бездари, которые под видом ликвидации рабовладения на самом деле просто физически уничтожали всех одарённых природой людей. А установив авторитаризм власти, где на вершине её оказался самый амбициозный властолюбец, который и стал отстреливать всех потенциальных конкурентов. В конце концов, лидер-диктатор привёл всю страну своим параноидальным стремлением к «очищению» до такого абсурда, что каждый житель её пребывал в постоянном страхе, боясь не только лишнего сказанного слова, но даже собственной мысли, неугодной коммунистической идеи. При этом на протяжении 70 лет государством руководили генетические бездари, поддерживаемые кланом таких же бесталанных от природы людей (точнее, выродков), объединившихся в партию под названием «коммунистическая». К сожалению, даже смерть их «пахана», диктатора-узурпатора, не изменила установленного им порядка. Думаю, контрреволюция не свершилась лишь потому, что Сталин за время своего правления зачистил страну так основательно, расстреляв почти 50 миллионов потенциальных противников коммунистической системы, что делать новую революцию было практически уже некому (эту революцию сделало уже новое поколение в 1991 году).
     Вот та первопричина, которая постоянно напоминала мне, в какой стране я живу. И чем взрослее и просвещённее я становился, тем убеждённее превращался в антикоммуниста. Учась и просвещаясь в МГУ, я, например, на семинарах по политэкономии социализма задавал такие «наивные» каверзные вопросы, которые приводили в бешенство нашего доцента. В результате мне он просто запретил до конца семестра посещать семинарские занятия. Однако на экзаменах я отвечал так, как надо, и мне вынуждены были поставить только высший балл. Уж кому как не преподавателям знать разницу между политэкономией капитализма и политэкономией социализма, этой пародии на науку. Но у них, бедолаг, была задача – не знания объективные нам давать, а запудривать мозги студентам. И если я не поддавался их внушению, выставляя напоказ по юношеской наивности ущербность политэкономии социализма перед политэкономией капитализма, значит, я был, во-первых, не из породы заурядных болванов, которые «схавают» всё, что им подадут, а во-вторых, я, задавая «каверзные» вопросы на семинарах, по мнению коммунистов, занимался подрывной деятельностью против существующей планово-экономической системы. Вот почему я целых полсеместра слушал только лекции, не посещая семинарских занятий, что, правда, не отразилось на экзаменационных показателях. Но зато отразилось, когда московский университет после венгерских событий в 1956 году буквально взорвался на почве политических волнений, и мне припомнили эти мои выкрутасы на политэкономических семинарах. В тот год с университетом расстался не один десяток студентов из разных факультетов (видать, я был не одинок в своём наивном правдоискательстве). Но меня, как я уже говорил, отстояла кафедра, мотивировав свою позицию тем доводом, что если университет будет отчислять лучших студентов и способных перспективных учёных, то… какой тогда смысл в существовании высшего образования.
     Но вообще-то, меня хотели отчислить из университета в те годы даже дважды, только по разным причинам. Во второй раз я просто дал своим идейным врагам (то есть факультетским партийным органам) повод для возбуждения против меня дела за вольнодумство и недостаточно уважительное отношение к авторитарному руководству военной кафедры университета. А началось всё с визита знаменитого сталинского маршала в коммунистический Китай.
     Весной 1957 года маршал Жуков, бывший в тот момент министром вооружённых сил СССР, слетал в командировку в Китай. Вернулся оттуда он восхищённым и одухотворённым, решив сразу же по возвращении внедрить в нашей стране китайский опыт. А опыт заключался в том, что китайцы, как послушные оловянные солдатики, перед лицом антикоммунистического окружения решили превратить свою страну в огромный военный лагерь. С этой целью каждый китаец должен был жить по распорядку, установленному Великим Кормчим Мао Цзе Дуном: вставать по утрам, как в казарме, строго по расписанию и бежать на площадь делать вместе со всеми такими же оловянными солдатиками всеобщую зарядку, выполняя одинаковые движения под «мелодичную» китайскую музыку. Нашему солдафону Жукову, привыкшему на всех людей смотреть, как на пушечное мясо, не иначе, очень понравились китайцы, выполнявшие многотысячной толпой беспрекословно гимнастические движения, продиктованные «паханом» китайских коммунистов. Поэтому он решил по возвращении на родину сделать из совков таких же оловянных солдатиков. Не знаю, что он предпринял в этом своём рвении по всей стране, но у нас, в университете, в одно не очень прекрасное утро, то ли в семь, то ли в восемь утра вдруг по всем блокам общежития раздались душераздирающие звонки, заставившие сонных студентов в ужасе повскакать с постелей (обычно же мы поднимались без четверти десять, чтоб к десяти успеть добежать до аудитории). Одновременно с непрекращающейся трелью звонков по коридору носились офицеры нашей военной кафедры, стуча кулаками в двери блоков. Блоком у нас назывались спаренные две одноместные комнатки по 10 кв метров с прихожей, где имелись ещё две двери: одна в душ, а другая – в туалет. Вот так, по-барски, мы жили в новом студенческом общежитии, что на Ленинских горах.
     Так вот, нас, студентов, хоть загодя и предупредили о новом приказе великого полководца, но далеко не все это нововведение встретили с восторгом и благожелательно, как китайцы, хотя по привычке большинство и покорилось военному диктату. Однако нашлись и такие, кто проигнорировал новые порядки. Среди этих последних был и я. На общественную зарядку я решил не ходить демонстративно, из принципиальных соображений – потому что не желал быть оловянным (то есть безмозглым) солдатиком. Я просто не выходил из своей кельи. Но на второй или третий день ко мне явилась целая делегация из офицеров военной кафедры, возглавляемая полковником Штанге, который вел в нашей группе какой-то военный предмет (ведь мы же по выходе из стен университета получали определённую военную профессию и звание офицеров запаса, проходя летом практику-стажировку по этой специальности). Наш диалог с полковником я передаю по содержанию и по смыслу почти дословно, хотя по форме он протекал на повышенных тонах.
     - Кудусов, вы почему не выходите на зарядку? – орал он раздражённо за дверью.
     - Да потому, что я сам знаю, когда мне вставать, - отвечал я в том же тоне.
     - Этот распорядок установлен министром Жуковым.
     - Ну и что? Он этот распорядок составил для своих подчинённых. А я не солдат и даже не офицер, поэтому ему не подчиняюсь. И живу я не в казарме, а в студенческом общежитии, - с такой же злостью и негодованием отвечал я.
     - Но это приказ нашего генерала!
     - Послушайте, полковник! Это он вам может приказывать, но не мне, потому что я пагонов не ношу. Надеюсь, мысль понятна? Он меня может только попросить, а я уж сам решу, что мне делать.
     Так разговаривать с университетским начальством в те годы могли только студенты МГУ. Да и то не все. Но я был один из тех, кто на такое отваживался. Почему? Возможно, на нас, студентов самого престижного ВУЗа страны тех времён оказали влияние и венгерские события и так называемая «хрущёвская оттепель», которая выдвинула МГУ на самые передовые позиции по диссидентским настроениям. Ведь в тот год на так называемых факультетских комсомольских собраниях, проводившихся в самом крупном помещении университета – актовом зале – неизменно присутствовали члены Политбюро и ЦК КПСС, приезжавшие с огромной свитой кэгэбэшников. Эти собрания объявлялись «закрытыми», поэтому туда не допускались даже студенты с других факультетов. Но на этих собраниях студенты позволяли себе говорить в глаза руководству страны такие вещи, в сравнении с которыми моё пререкание с полковником было детским лепетом.
     Вот почему мой диалог с полковником военной кафедры не был уж таким из ряда вон выходящим. Тем не менее, меня и ещё двух моих товарищей по нашей группе, то есть тоже геоморфологов нашего курса, на следующий день вызвали «на ковёр» к самому генералу. А когда нас ввели в его кабинет, то на нас обрушился такой водопад отборного и изощрённого русского мата, что мы и рта не могли раскрыть на протяжении всей официальной аудиенции. Из кабинета мы были выдворены чуть ли не пинками.
     Получив эту взбучку, мы поняли, что, во-первых, мы отныне отстраняемся от прохождения курса военной специальности. И, как следствие сего факта, мы не станем теперь офицерами ВС СССР по окончании университета. Моих друзей, Виктора Звездова и Александра Зорина эта новость ничуть не огорчила. Дело в том, что оба они пришли на наш курс и в нашу группу как участники войны. Естественно, были зачислены без всякого конкурса. И теперь могли начхать на приказы генерала. Но вот я, будучи формально военнообязанным, мог быть подвергнут насильственному призыву в армию, о чем недвусмысленно сообщил генерал.
     Оказавшись за пределами военной кафедры, мы не опустили головы и не разбежались по своим кельям, а, наоборот, решили дать отпор хамству генерала. Проучившись в одной группе более трёх лет и живя в одном общежитии, мы поневоле сдружились, хотя по возрасту и опыту жизни были заметно разными. Во всяком случае, в группе Саша с Витей держались особняком. Но со мной они почему-то дружили. Нас что-то притягивало друг к другу. Вот и на этот раз мы вдруг оказались в одной связке. Все трое, не сговариваясь, выразили своё «фе» военной кафедре. Что касается меня, то я, в частности, и не скрывал своего негативного отношения к маршалу Жукову. Все его знаменитые победы достигались не «уменьем, а числом», то есть не талантом полководца, а ценой огромных жертв собственных солдат. Ведь согласно даже официальной статистике, которая стала гласной в «хрущёвскую оттепель», в этой войне на одного убитого немца приходилось десять убитых наших солдат. И наиболее рьяно в этом деле преуспел именно хвалёный маршал Жуков, который чужую жизнь человеческую не ставил ни в грош. До нас, студентов МГУ, отличавшихся повышенной любознательностью в те годы, доходили слухи, что хвалёный и знаменитый маршал Жуков в своём параноидальном стремлении к осуществлению какой-нибудь поставленной цели переходил все границы дозволенной жестокости. Он, например, отдавал приказ пехоте идти впереди танков по минному полю, «расчищая» таким способом дорогу для бронетехники. Если же солдаты саботировали приказ идти вперёд по минному полю, он их приказывал расстреливать. Этим занимались специальные подразделения НКВД, которые всегда шли в тылу наступающей пехоты. А для профилактики и поднятия боевой дисциплины, Жуков время от времени устраивал показные расстрелы так называемых «предателей родины». Вот такими методами он добивался хвалёных побед. Сталин его за это очень ценил, видя в Жукове себя. А принцип фельдмаршала Суворова «побеждать не числом, а умением» был писан не для таких людоедов, как Жуков и Сталин, а для царских полководцев. За что же мне было уважать коммунистического маршала? У нас с маршалом были разные представления о ценности человеческой жизни. Он вырос видимо в окружении подобных ему бездарей, где лидером становится самый сильный, жестокий и беспощадный, а я воспитывался в среде интеллигентов и носителей высокой культуры. Естественно, мои ценности не совпадали с ценностями Жукова. Поэтому, если он ценил в человеке главным образом силу, то я это достоинство ставил на последнее место, выдвигая на первое место, например, неортодоксальность образа мысли, которая помогает вырваться из пут традиционного и шаблонного мышления, способствуя привести незаурядного мыслителя к открытию, например, новых форм существования материи. И вообще, к гениальности. Жукову же подобные мысли были чужды. Расстреливая своих солдат, он в них видел только примитивных муравьёв, таких же, как и он сам, но не Эйнштейнов, не Перельманов, не Уайльдов, не Сахаровых, наконец, назначение которых не пушечным мясом быть, а продвигать человечество в противоположном направлении от животного состояния. Так что мы с Жуковым провели детские и отроческие годы в разных средах. И не просто в разных, но и антагонистических. Ведь слово интеллигент в годы моего детства произносилось лишь в сочетании со словом «паршивый», и характеризовало унизительно-пренебрежительное отношение к его носителю. Интеллект в те годы не ценился. Ценилась только сила. На моё счастье, в годы моего студенчества отношение общества к этим ценностям стало меняться.
     У моих друзей, видимо, тоже были свои причины соответственно относиться к приказам великого полководца. Поэтому, оказавшись единомышленниками в этой ситуации, мы решили действовать только сообща.
     Не долго думая, на следующий же день мы явились снова на военную кафедру и оставили секретарю письменное заявление, где сообщили, что, будучи пока гражданскими лицами, обратимся в гражданскую прокуратуру и соответствующие судебные органы с жалобой на самоуправство военной кафедры МГУ. В этом заявлении, кстати, сообщили, что приказ генерала о нашем отчислении уже зачитан на утренней зарядке перед всеми студентами университета, что уже не лезло ни в какие ворота.
     Надо сказать, наш контрудар оказался не только своевременным, но и верным. Наше дело попало сразу в ректорат. А там люди оказались с гораздо большим кругозором, чем у генерала, перенявшего манеры и образ мыслей своего вышестоящего чина. Ведь в МГУ учились не только советские студенты, но и сотни из других стран, в том числе и европейских. «Выносить сор из избы» в этой ситуации было уж очень некстати в тот период. Ситуация могла вылиться в непредсказуемом направлении, потому что прецедент с исключением трёх студентов вырос, в сущности, из ничего. А точнее – из-за самодурства сначала маршала, а затем и его генерала. И это понимали все. Генерал, приглашённый работать в университет, никак не мог свыкнуться с мыслью, что студент международного ВУЗа и солдат советской армии – совершенно разные субъекты. Поэтому нашему генералу в ректорате, как мы узнали позже, накрутили хвост, порекомендовав отменить приказ и загладить инцидент. В мою пользу в этом скандале сыграла роль ещё и моя общественно-спортивная активность. Дело в том, что я был одним из заметных спортсменов московского университета, где училось 30 тысяч студентов. В частности, на университетских соревнованиях по спортивной гимнастике и по боксу я неизменно занимал только призовые места (в своём разряде и своей весовой категории). А внутри географического факультета был к тому же последние два года обучения председателем спортсовета факультета. То есть в спортивных кругах МГУ я был достаточно заметной фигурой. В ректорате это знали, и сообщили генералу, что наказывать ведущего спортсмена МГУ так строго за нежелание выходить по утрам на всеобщую зарядку, по меньшей мере, неумно. Во всяком случае, суд (если дело дойдёт до суда) не примет сторону генерала.
     Эту перемену настроения я почувствовал сразу же, как только переступил порог кабинета генерала. А пришёл я снова по его вызову буквально через несколько дней после нашего ультиматума. Генерал сидел за столом, а в кабинете находилось ещё три или четыре офицера. И все они стояли навытяжку, по стойке «смирно» перед ним. Мне же он предложил сесть на стул, что также не прошло мимо моего внимания. Сама аудиенция длилась минут десять. За это время генерал, уже не применяя мата, стал объяснять мне, что он не мог иначе отреагировать на наше неподчинение его приказу. - Вот ты, говорят, боксёр, и тебе, наверно, неприятно бывает, когда тебя бьют по морде, – с доверительными нотками обратился он ко мне. – Так и мне тоже не понравилось, когда вы демонстративно отказались мне подчиниться, - заключил он, продолжая вести в том же духе педагогическую беседу. Я его слушал молча, поняв, что приказ о моём отчислении отменён, и от меня теперь ждут ответной покорности. Я заверил генерала, что заявления в суд мы подавать не будет. Но в конце набрался-таки наглости и сказал, что пойду утром вместе со всеми студентами на зарядку, если перед зарядкой будет снова зачитан студентам приказ об отмене предыдущего приказа. Генерал проглотил мою реплику, никак не отреагировав на неё. В результате я по-прежнему оставался по утрам в своей постели, потому что новый приказ об отмене старого приказа так и не был зачитан. Жизнь вернулась на круги своя. Надо отдать должное, что в этом инциденте мне просто повезло. А ведь всё могло бы пойти по совсем иному руслу. При условии, если бы генерала вовремя не одёрнули в ректорате. Отчислив меня от военной кафедры, меня тут же забрили бы в армию как военнообязанного. А там уж с меня содрали бы семь шкур. Боюсь даже представить, что они бы со мной сделали. Но я, как говорила моя мамочка, «родился в рубашке».
     Кстати о мамочке. В марте 1956 года, то есть ровно за год до описываемых событий, когда я учился на третьем курсе МГУ, моя мама скоропостижно умерла от рака желудка в больнице Склифосовского. Умерла неожиданно, во цвете жизненных и творческих сил, проболев всего один месяц. Хоронили её в Казани, переправив гроб самолётом. Я тоже уехал из Москвы на похороны и торжественную панихиду, которая проходила в помещении оперного театра. Это событие выбило меня из колеи, и я, естественно, завалил весеннюю сессию, лишившись (единственный раз) на полгода стипендии. Но от голода и материальных лишений меня спас профессор Леонтьев, взявший меня на лето в свою каспийскую экспедицию, где я получал приличную по тем временам зарплату. Что же касается маршала Жукова, спровоцировавшего весной 1957 года неприятный для меня прецедент с военной кафедрой МГУ, то Хрущёвым Жуков в этом же году был с треском смещён со своей государственной должности. Бог правду видит…
     Ну, а если серьёзно, то моё диссидентство, начавшее формироваться с первых студенческих лет обучения в МГУ, не обошло внимания и военных проблем Советского Союза. В частности, утверждение, что в 1941 – 1945 годах мы, жители СССР, пережили так называемую Великую Отечественную войну есть самая лживая и бессовестная пропагандистская агитка коммунистов Советского Союза. На самом же деле это была война между двумя авторитарными державами за установление мирового господства. Война между фашистским и коммунистическим режимами, двумя преступными античеловеческими режимами. Коммунисты, возглавившие восстание рабов российской империи в 1917 году, добивались распространения этой революции на весь мир. Лозунг мировой революции не снимался с повестки дня до самого начала войны с Германией. Коммунисты страны Советов не только бредили мировой пролетарской революцией, но и нескрываемо готовились к этой всемирной войне, переформировывая армию и страну только к наступательным военным действиям. У фашистов же Германии планы были не менее амбициозные – установить господство арийской нации над всем миром. Как показала история, и те и другие страдали одинаковым параноидальным психозом, который исходит от недостатка образования и умственного кругозора. А это получается, когда к власти приходят лишь сильные. Но не умные. В России – стране дураков, о чём заметил ещё Гоголь, к власти в октябре 1917 года пришли потомственные безграмотные дураки (за исключением первого правительства, которое, тем не менее, тоже страдало манией величия). В процессе селективного отстрела страна дураков превратилась к сороковым годам в страну дебилов, которые бездумно и безропотно покорились сильному вождю. А он их мёртвыми телами проложил себе дорогу в Берлин. Правда, с помощью заклятых врагов своих, англичан и американцев, которых намеревался уничтожить руками Гитлера. Для этого вождь народов готовил армию Гитлера у себя в стране, чтоб те, захватив сначала Европу, растерзали бы и Англию с Америкой. А уж потом «мудрый вождь и учитель» подмял бы под себя всю Европу с Германией и Англией заодно. Но проклятый фашист Гитлер раскусил замысловатые планы пролетарского вождя, и, вместо того, чтобы добить Англию, вдруг вероломно предал своего благодетеля, дорогого Иосифа Виссарионовича, и без предупреждения напал на своего союзничка. Ведь надо же, какой предатель! Сорвал хитроумные планы Великого Стратега. Бедный Иосиф Виссарионович, целых десять дней после начала войны не мог прийти в себя от такого вероломства, запершись в своей резиденции. А Гитлер тем временем победно маршировал по всей стране Советов. Спасибо раболепному и послушному русскому народу, который не осмелился вздёрнуть на эшафоте своего узурпатора, а продолжал падать ниц, устилая своими трупами его последующее победное шествие. Ну как после этого не назвать войну с фашистами Германии Великой Отечественной?! За такое беспрецедентное раболепие даже вурдалак Сталин-Джугашвили не мог не отметить персонально русский народ в своей победе над фашистской Германией.
     Конечно, при другом исходе войны господство немецких фашистов в России не могло сулить ничего хорошего в стране. Хрен редьки не слаще, как говорят. Но и победа над фашистами не сделала нашу страну лучше, потому что власть рабов только усилилась, продолжая уничтожать в стране лучший генетический фонд. Так что и фашизм, и коммунизм – одинаковое зло. Но если в Германии фашизм кончился после Нюрнбергского процесса, то над коммунизмом такого процесса так и не свершилось. И рабская идеология поэтому продолжает подтачивать изнутри страну, даже после официальной смены власти в начале 90-х годов прошлого столетия, когда было объявлено, что теперь у нас демократия, а не автократия. Но фактически-то у нас по-прежнему у власти стоят коммунисты, хоть и камуфлирующиеся под другие партии.
     В этой бессмысленной войне, уничтожившей десятки миллионов человеческих жизней, формально победили коммунисты, фактические зачинщики этой беспрецедентной человеческой мясорубки. А так как победителей не судят, то зло продолжает своё пагубное дело. Рабство в так называемой стране советов продолжало господствовать. Паспорта крепостным селянам стали выдавать только после смерти Сталина. А до этого они не имели права и шага сделать от своей деревенской избы. Так что победа над фашистами народу России не принесла избавления от рабского существования. Наоборот, страна советов превратилась в страну запретов, где даже городские жители не имели права без разрешения властей покидать места жительства. Все стояли на поголовном учёте без права на самостоятельное передвижение. В уголовном кодексе даже существовала статья о так называемом бродяжничестве, которая определяла тюремный срок лицу, неучтённому в течение двух месяцев. Я таких осуждённых встречал, сидя в СИЗО.
     Так что победа в войне народу СССР, кроме новых оков, ничего не дала. Если бы в этой войне победили фашисты, хуже всего пришлось бы наверно только евреям и цыганам, которых немцы расстреливали сразу без суда и следствия. А кого не успевали расстрелять, сгоняли в лагеря смерти типа Освенцима, где их ждала не менее ужасная участь. До сих пор не могу понять этой звериной неприязни к названным двум народам человечества. Особенно меня удивляет неприязнь к евреям (а цыган вообще не встречал в ВУЗах). Я с евреями учился и в школе и в ВУЗе. Но ничего такого, что меня страшно возмутило бы, не замечал. Люди как люди, ничем от других не отличались. Разве что оценки получали не ниже средних. Выдающихся дебилов среди них тоже не встречал. Наоборот, в университете по показателям успеваемости они выделялись лишь в лучшую сторону. Но что я заметил, так это то, что их было у нас мало. Потом я узнал, что, оказывается, в те годы, когда я учился в МГУ, существовал так называемый пятипроцентный закон. Это значит, что любой ВУЗ Советского Союза мог зачислять в приёмную сессию только пять процентов абитуриентов еврейской национальности. Вот так. Пять процентов и ни одним больше. Это в хвалёном коммунистическом Советском Союзе, который считался противником фашизма и, вообще, ксенофобии. Впрочем, для СССР это было обыденно и привычно: на словах у нас было самое прогрессивное общество, а на деле – как раз наоборот. Конституция провозглашала одно, а на практике творилось обратное. Это был принцип коммунистов. В тот 1953 год, когда я поступал в МГУ, вместе со мной, но только на другой факультет поступал и Владимир Познер. Я сдал все пять экзаменов на отлично, то есть на пятёрки, и получил в результате соответственно 25 баллов. А Познер получил 24 балла, сдав один экзамен на четвёрку. Однако 24 балла считались проходными. Тем не менее, юный Владимир после вступительных экзаменов не обнаружил своей фамилии в списке зачисленных на учёбу в МГУ. Почему? Да потому что он был Познер, а не Сидоров или Иванов. Пятипроцентный лимит был исчерпан. И только ценой неимоверных усилий отцу будущего выдающегося журналиста удалось-таки через месяц протиснуть своего сына в число студентов МГУ.
     Так вот я до сих пор не могу понять причины столь широко распространённого антисемитизма. Два ярых антогониста – фашисты и коммунисты – одинаковы в отношениях к евреям. Может быть правы англичане, которые говорят, что они потому не антисемиты, что не считают евреев умнее себя? Во всяком случае, в отношении себя я могу так же заявлять, как и англичане. Поэтому среди моих друзей были и евреи. И вообще, я оцениваю и делю людей не по национальной принадлежности, а по уровню интеллекта и моральным качествам. Национальность для меня не имеет никакого значения в сравнении с названными выше характеристиками. Видимо поэтому у меня не было друзей из цыганского сообщества. Причина здесь простая: я не встречал ни одного цыгана начитанного, образованного и глубоко порядочного. Вот если встречу, то, возможно, подружусь. А вот среди евреев встречал. И среди русских и татар встречал. Так что все эти люди разные, самостоятельные и нешаблонные. Каждый индивидуален. Вот за это я и уважаю таких людей. За независимость и индивидуальность. Но тогда возникает последний вопрос: почему же Лев Николаевич Гумилёв так ненавидел всех евреев Советского Союза? Ведь они действительно на него ополчились всей нацией, словно по команде. Как ни странно, но на этот вопрос ответить не так уж и сложно. Начнём с признания, что евреи в Советском Союзе были народом-изгоем. Это факт. Не знаю, даже почему, но это так. Впрочем, объяснение этому есть. Корни тут исторические. Ещё в царские времена евреи жили только за чертой оседлости, не смея её пересекать. Однако, как народ талантливый и удивительно посему живучий, они находили способы и пути преодоления этих преград. Взять хотя бы пример с прадеда Ленина. Тот просто сменил вероисповедание, став христианином. Так потомки Владимира Ильича сначала стали образованными людьми, а потом и дворянами. Не в пример тысячелетним славянским холопам, влачащим из поколения в поколение рабское существование. Так что предок Ленина был самым настоящим евреем. Да и революцию в октябре 1917 года тоже возглавляли по большей части именно евреи. Вот почему первое правительство коммунистов было самым образованным из всех последующих. Но, несмотря на это, еврейские погромы на Украине, где они жили, наиболее часто происходили именно в революцию. Так что антисемитизм в России распространялся тоже с революционных лет. А всемерно способствовал распространению антисемитизма в стране не кто иной, как сам Сталин. Ведь его главными соперниками в борьбе за единоличную власть в стране были именно евреи (Троцкий, Каменев, Зиновьев и т.д.). Поэтому все остальные евреи в стране ощущали эту сталинскую неприязнь. И как народ-изгой старались всеми правдами и неправдами угодить всемогущему правителю, норовя стать святее папы римского, то есть в угодливом служении «делу Ленина-Сталина» готовы были растерзать любого иноверца типа Льва Гумилёва. Вот за это услужливое раболепие и ненавидел и презирал Лев Николаевич весь род еврейский в СССР.
     …Итак, возвращаясь к событиям 1983 года, я вдруг после обыска почувствовал ощутимый поворот в моей будущей судьбе. Моя богатая разнообразными впечатлениями и неожиданными поворотами прошлая интересная жизнь грозила резко остановиться. Надо мной нависла реальная угроза лишения свободы, которой я упивался, попирая все запреты коммунистической системы. Выезжая в сибирскую тайгу на охотничий промысел, добывая там, в одиночку, в окружении только дикой природы средства для существования, уподобляясь первобытному существу, я упивался свободой, торжествуя, что могу жить свободно в этой несвободной стране. Ни от кого, не завися, а только от самого себя, в самоутверждении ощущая силу и превосходство над девственной природой.
     Когда же мне снова захотелось после сибирской авантюры окунуться в научное творчество, я поступил в аспирантуру казанского университета и уехал один на Камчатку, где опять-таки же, движимый бесшабашным авантюризмом, достиг такого творческого взлёта, что сделал несколько географических открытий в геоморфологии берегов океана. В частности, доказал, что морские и океанические берега – это не одно и то же, и развиваются они по-разному.
     И вот теперь всё это будет похоронено. Может быть надолго, а может быть и навсегда. Бедный, несчастный Лев Николаевич! Как я его теперь понимаю! Только испытав те же страдания, что в своё время пережил он, можно по-настоящему понять переживания человека, товарища по несчастью. И каково будет теперь ему! Ведь он предсказал мне, своему единомышленнику трагичный финал торжества наших общих с ним научных идей! Эти идеи опять надолго повиснут в воздухе, лишившись своих носителей. Проклятая страна! Убивает на корню любую свежую здравую мысль. Да только ли мысль убивает? Прежде всего, убивает её носителей! Вот, что обидно.
     Ладно. Пока меня не убили, надо довести начатое дело до конца, решил я про себя, и сел за написание своего последнего официального письма. Вот оно.
     В Комитет по Государственным премиям СССР
     Уважаемые товарищи! Какое-то время назад в печати было объявлено, что роман Владимира Чивилихина «Память» представлен на соискание Государственной премии СССР. Это известие меня совершенно не затронуло бы, если б я не ознакомился с содержанием романа. Но теперь я просто не нахожу себе места: как может реакционный по своей сущности роман претендовать на поощрение!? Или я чего-то не понимаю? Либо я идиот, либо Чивилихин с его компанией – тайные враги советского государства, добивающиеся не сплочения всех советских людей в одну семью, а их разъединения под эгидой национальной вражды.
     К сожалению, у меня сейчас уже нет времени разбирать роман. Но у меня сохранилась копия письма, адресованного автору критической статьи на роман «Память». В этом письме я оцениваю идеологическую позицию автора романа. Думаю, если Вы ознакомитесь только с этим письмом, будет уже достаточно, потому что для исторического романа очень важно, какую идеологическую позицию занимает автор его. Позиция же Чивилихина крайне реакционна и антинародна. Нельзя делать такой роман эталоном для подражания!
     В заключение могу добавить, что моё мнение далеко не одиноко, поэтому отнеситесь, пожалуйста, внимательно к оценке романа «Память» и не уроните марки высокого Комитета при вынесении окончательного решения.
     С уважением. А. Свистунов.

     Это письмо я отправил буквально за несколько дней до моего ареста. И на сто процентов уверен, что оно до сих пор лежит в архиве КГБ вместе с другим письмом, адресованном А. Кузьмину, о котором я упоминаю в этом письме (кстати, оба письма я подписал одним и тем же псевдонимом). Дело в том, что и Чивилихин и Кузьмин упорно пропагандировали тему так называемого татарского ига, которая была пущена в народ ещё 300-400 лет назад Татищевым при осуществлении царским режимом политики «разделяй и властвуй». Но то, что эта политика снова оказалась востребованной в период правления коммунистов, красноречиво и однозначно говорит только о том, что власть коммунистов испытывает те же трудности и проблемы, что и царская. А, следовательно, она значит такая же деспотичная. И поддерживается только частью народа, но не всем народом. От себя могу добавить, что на данном этапе истории эта политика поддерживается наиболее примитивной частью народа, которая в прошлом называлась просто быдлом. И теперь власть все силы отдаёт на то, чтобы в стране численно преобладало это примитивно мыслящее быдло, которому легко и просто внушить историческую сказку о былом угнетении несчастных миролюбивых славян свирепыми татарами. А под эту сурдинку держать небольшую часть природой одарённых людей в постоянно угнетённом состоянии, под страхом репрессий вынуждая их «не высовываться». Иными словами, всё делалось во имя сохранения власти дебилов и кретинов, то есть коммунистов по рождению. А ведь это - ненормальная и противоестественная установка (я имею в виду установку по дебилизации всей страны), которая удерживалась в СССР только насильственно, ценой неимоверных человеческих жертв, так как любого, несогласного с таким уродливым положением вещей, просто расстреливали, или гноили в бесчисленных концлагерях. Короче, коммунистический режим в стране держался только с помощью цепной собаки коммунистов – органов ЧеКа, ОГПУ, НКВД, КГБ… И это именно они дали установку: во имя сохранения антидемократического режима отравлять сознание людей проверенной выдумкой о некоем татарском иге. Разделяя людей по национальному принципу, гораздо проще править ими от имени великой и неделимой партии КПСС, поддерживаемой тёмной и безграмотной частью населения страны. В общем, опять вернулись к извечной политике «разделяй и властвуй», всегда используемой реакционными режимами мира. Такие режимы во все времена, исповедуя и используя методы авторитарного управления страной, всегда опирались на ту часть населения, которая предпочитает жить под началом горячо любимого и обожаемого кумира. Таким богом сделали Сталина, православие заменили религией под названием коммунизм, а инквизицией при этой новой упорно навязываемой религии назначили органы КГБ. В общем, вернули средневековье в полном комплекте.
     Отправляя по почте это короткое послание, я не сомневался, что оно опять прямиком очутится в КГБ. Только теперь этого я сам добивался, чтоб они там, на Лубянке и в Кремле, поняли, наконец, что их политика уже не является секретом для думающих людей, потому что дебилов в стране становится всё меньше и меньше, несмотря на все их старания повернуть вспять процесс созревания общества.

Насилие и новый быт


     С тех пор прошло почти 30 лет. Страна сильно изменилась. Настолько, что я с трудом вспоминаю те дни и события. Как будто это происходило не со мной, а с другим человеком и в другой, незнакомой стране. Теперь, оглядываясь назад, я смотрю на себя тех лет совершенно другими глазами, глазами человека стороннего, отдалённого от тех событий гораздо большим временем, чем это было на самом деле. Вот, что значит пережить лагеря и бурные 90-е годы. Да, действительно, я тогда, очевидно, был другим человеком, и поступал наверно не так, как поступил бы сейчас. И мысли у меня были соответствующими той, былой обстановке. Ведь я не мог знать, что буквально через 5-6 лет власть коммунистов рухнет. Такое предположить мог только человек с больной головой. Здравомыслящему такое прийти в голову при Андропове ну никак не могло. Ведь он ввёл в стране такой жёсткий режим, что только камикадзе отваживались поднимать голос с протестами. А таких были лишь единицы, типа Марченко. Андроповские псы готовы были бросаться даже на тень человека в стремлении установить в стране режим всеобщей покорности и послушания. Однако что бы Андропов ни делал для завинчивания гаек, ничто не помогало. Потому что это уже была самая настоящая агония издыхающего режима. Быдло в ответ только больше напивалось, саботируя ужесточение быта в пьяном угаре, а диссиденствующая интеллигенция забавлялась анекдотами типа: «Юрий Владимирович, а чего это ты над своим столом повесил рядом с портретом Сталина ещё и портрет Пушкина? – А как же, - отвечает Андропов, - Ведь это же он сказал: Души прекрасные порывы! Вот я и душу их. Так что Пушкин - наш идеолог».
     Иными словами, саботаж был всеобщим. Да, действительно, Андропов, увы, не умел мыслить глобально и исторически. Он не смог посмотреть на себя со стороны, охватив взором существующую ситуацию в стране с позиции всеобщей истории. Видимо, недостаточно был образован. Или просто неспособен был мыслить историческими категориями. Ну да бог с ним. Коммунист есть коммунист. Что с него возьмёшь? Одним словом - убожество. Но вернёмся ко мне.
     Первого августа, дней через двадцать после первого обыска, ко мне снова заявились с обыском. На этот раз хватали бессистемно всё, что представляло хоть какую-то материальную ценность. Прежде всего, конфисковали мои охотничьи принадлежности и всё, что было связано с моей производственной деятельностью – я же был профессиональным добытчиком дикой пушнины, выезжая каждую зиму в сибирскую глухомань на сезон охоты, и у меня вся комната была завалена шкурами диких животных. На полу распласталась шкура огромного сохатого, по размерам превосходящая медвежью. На стене висела шкура дикого северного оленя, коронованная развесистыми оленьими рогами, на которых висели мои охотничьи ружья. Единственные два моих стула также были обложены мехами. В общем, обстановка говорила о пристрастиях и вкусах хозяина комнаты.
     Как мне заявили фискалы, они пришли арестовывать меня. Основание? «Распространение заведомо ложных измышлений об общественном и государственном строе СССР». Что же касается моих вещей, то их они конфисковывают в пользу государства, заявили мне, потому что я преступник. Что я мог на это ответить? Да ничего. При власти коммунистов так поступали с каждым неугодным. Заявлялись бесцеремонно в дом и творили беззаконие. Ни о каких правах и речи не могло идти. Комнату мою на этот раз обчистили до основания. Никакой описи мне не оставили. Разворовали подчистую. Когда я после четырёх лет отсидки возвратился, то мне вернули только пишущую машинку и мой охотничий нож. Почему он остался бесхозно, никому не приглянувшись, понятия не имею. Ведь все шкуры и меха, что у меня были в избытке, исчезли безвозвратно. А ведь среди них было много ценных экземпляров. Но «государство рабочих и крестьян» со мной поступило, как бандит. До иголочки обобрало. Только боюсь, государству от этого разбоя ничего не досталось. Всё осело за пазухой у ментов.
     И это всё было в порядке вещей. Так коммунисты поступали не только со мной. Я это знал, поэтому ничего и не предпринимал, чтобы восстановить справедливость. Об одном только я жалел некоторое время – это о безвозвратной пропаже моего пятизарядного винчестера. Такого уникального ружья я ни у кого больше не видел. Только в зарубежных фильмах. Сам же я его обменял по случаю у одного чукчи, который тоже был, видать, не первым владельцем этого прекрасного ружья. Вообще, у меня было много ружей: и советских и зарубежных, так как к охоте я пристрастился ещё с пятого класса школы. А в годы моего детства любой школьник имел право покупать не только гладкоствольное, но и нарезное оружие. Поэтому у меня было много всяких стволов. Только не все они находились в одном месте. Вот почему во время обыска у меня изъяли только два ружья. Которые, к сожалению, повторяю, пропали безвозвратно. А о бесчисленных шкурках зверюшек я и не говорю.
     Вообще-то, если признаться откровенно, то у КГБ было гораздо больше оснований расправиться со мной более жестоко. У них только не хватило времени на это. Ведь я для них был не просто заурядный «враг народа». Я был опаснее, потому что разобрался в самой «кухне» коммунистической власти, которая, с одной стороны, громогласно и патетически декларировала о «нерушимой дружбе» всех народов СССР, а с другой стороны, подспудно и незаметно, распространяло вымыслы об историческом иге одних народов над другими, соседними. Натравливая таким способом один народ на другой, КГБ намеревался воспользоваться проверенным методом «разделяй и властвуй» для продления власти коммунистов в стране Я же в своём «открытом письме коммунисту-мракобесу» недвусмысленно сказал, чем фактически занимается директор института истории СССР. И кто им управляет. Мой вопрос, адресованный Кузьмину: «Чьи же интересы вы отстаиваете?» - был на самом деле риторическим. Ведь даже младенцу ясно, что интересы он отстаивал, продиктованные ему КГБ, который натравливает подспудно один народ на другой. А отсюда не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы понять, чем и с какой целью на самом деле занимается КГБ.
     Понятно, что я в те годы не мог написать прямо, что КГБ – это преступный орган. Я вынужден был прикидываться простачком и говорить эзоповским языком, который понимали не только гэбэшники. Вот почему меня, автора обоих писем, решили срочно изолировать от здравомыслящих людей и по-тихому сгноить в сибирской глуши. Чашу их терпения я переполнил своим последним письмом, адресованным в Комитет по государственным премиям. До этого письма они ещё колебались, как со мной поступить. Об этом мне как бы между делом сообщила следователь Титова, которая сначала вела моё дело. Но потом её сменил другой следователь прокуратуры, который послушно и подобострастно не колебался, выполняя установку КГБ, и приложил все силы, чтобы довести дело до суда (но уже с другой статьёй уголовного кодекса).

МОСКОВСКИЕ ТЮРЬМЫ


     Первые несколько дней неволи я провёл не в тюрьме, а в околоточном изоляторе, то есть в ближайшем отделении милиции. Но не в так называемом «обезьяннике» за решёткой, а в самой настоящей камере временного содержания, помещении без окон и с глухой металлической дверью. Комната, размером пять на пять метров, освещалась лишь тусклой электрической лампой, а из мебели были только сплошные нары вдоль противоположной от двери стены, где проводили время арестанты. В туалет выводили по одному. Кормили один раз в сутки, подавая пищу в алюминиевых мисках.
     В этой камере я провёл суток трое в компании порядка 8 – 10 человек. За это время на меня в прокуратуре, очевидно, готовили обоснование на моё задержание. Когда меня забирали из дома, даже не сказали, что назад я уже не вернусь. Поэтому, в чём я был одет, в том и ушёл на несколько лет. Бесправие и беспредел – такой был обычай и стиль у коммунистов того времени. Статьи, по которым я был осуждён, мне объявили только через 6 месяцев, перед судом. А пока просто засунули в каталажку и всё. Сиди и не рыпайся.
     Потом перевезли в СИЗО №1, который ещё называется «Матросской тишиной». СИЗО в переводе – это следственный изолятор, а попросту говоря – обыкновенная тюрьма. А название своё это здание получило ещё в постпетровские времена. Дело в том, что Пётр 1 после стрелецкого восстания создал новую армию, состоящую из солдат-рабов и дворян офицеров. Но если офицеры служили до 45 лет, то рабы-солдаты – бессрочно, пока не убьют на поле боя. А если раб по недоразумению останется живой и дотянет до старости, то ему была уготована спокойная обитель-казарма, где он умирал под надзором надсмотрщика. Матросской же эту обитель прозвали потому, что сухопутные солдаты, по-видимому, до старости не доживали, а только матросы. Правда, после Екатерины П (точнее, с1793 года) солдаты стали служить только по 25 лет и поэтому некоторым наверно всё-таки удавалось коротать старость в этом заведении. Но название сохранилось именно как «матросская тишина», а не солдатская. Теперь в этом здании обитают самые разные преступники. Здесь они приобщаются к новому статусу, а именно к положению бесправного человека. И местом обитания их являются так называемые камеры. Размеры этих камер самые различные: от одиночных отстойников, где можно только стоять одному человеку, до помещений в 70 квадратных метров, вмещающих до 140 человек, то есть по 0,2 кв. метра на человека. В этих камерах люди размещаются на нарах в два этажа, не считая пола, конечно. Хотя на полу тоже спят. Но это в основном так называемые «опущенные», категория презренных зеков, которые проявили слабость и не смогли отстоять своё достоинство в этом жестоком человеческом муравейнике.
     В каждой жилой камере имеется параша, располагающаяся у входной двери, и иногда окно. Но окна, если они есть, не открываются, и свет пропускают плохо. Воздух в камерах спёртый и задымлённый от нескончаемого курения (в основном махорки). Электрический свет в камерах никогда не выключается, поэтому обитатели верхних нар вынуждены спать при ярком освещении. Вот почему нижний ярус считается привилегированным, поскольку обитателю нижнего яруса свет не мешает спать. Там обычно располагаются только уважаемые представители осуждённого сословия. Но наиболее почётным местом считается шконка (кровать), расположенная на максимальном удалении от параши, то есть в самом дальнем углу от двери. Её занимает, как правило, главный авторитет населения данной камеры, который осуществляет одновременно и лидерство над всеми.
     Надо сказать, лидера не выбирают. Он сам постепенно им становится. В процессе тесного общения среди сокамерников. Чтобы стать лидером в камере, надо, во-первых, иметь на то природные данные, во-вторых, послужной авторитет, а в-третьих, необходимое время, в течение которого сокамерники утвердятся в мнении, кто способен стать действительным лидером данного камерного сообщества. Лидеры камер недолговечны, так как контингент камер постоянно меняется. СИЗО – это тюрьма, куда люди после суда уже не возвращаются, переезжая в пересыльную тюрьму, а оттуда – в зону.
     За те неполных семь месяцев, что я провёл в Матросской тишине, я пожил в четырёх камерах. Сначала меня поместили в камеру, где стояло 5 двухъярусных кроватей, то есть на десять человек. Это, по тюремным представлениям, очень комфортные условия. Во-первых, мало народу, а во-вторых, у каждого отдельная персональная лежанка. В больших камерах персональные кровати бывают только на нижнем этаже, да и то не во всех. Верхний же этаж представляет собой сплошные нары, где люди лежат вповалку. Контингент моей первой камеры тоже оказался близким как по возрасту, так и по интеллекту. Но политических, кроме меня, не было. В основном, воры, пойманные на экономических махинациях, так называемые интеллектуальные воры. Прожил я в этой камере недолго, всего недели три-четыре. Однако, живя там, познал первые и необходимые премудрости зековского существования.
     Ну, первое это то, что, помещая человека в СИЗО, следователи создают подозреваемому такие некомфортные условия существования, при которых он теряет самообладание и самоконтроль, и поэтому может «расколоться». А тюремная служба эти условия может корректировать либо усиливая, либо ослабляя этот режим. В общем, психологическое воздействие осуществляется по всем фронтам, начиная с вариантов условий содержания человека, до использования «подсадных уток». За полгода пребывания в «матросской тишине» я на себе испытал весь арсенал этих психологических методов воздействия. Методы эти, надо сказать, не просто невыносимо тяжёлые, но откровенно гнусные, направленные на одну только цель: довести психику человека до такого предела, когда он, доведённый до отчаяния, согласится на что угодно, но лишь бы вырваться из этого кошмара. Не могу сказать, что я не испытывал таких настроений. Однако я по природе – не слабый духом человек. К тому же подготовленный жизнью, так как знал, на что иду. Поэтому терпел. Выработанная же практикой жизни наблюдательность позволяла мне довольно быстро ориентироваться в новой ситуативной обстановке и распознавать кто есть кто. Правда, моя внешность и интеллигентные манеры поведения вводили в заблуждение на первых порах окружающую аудиторию. А эта аудитория, куда я попал, отличалась особой специфичностью. Во-первых, это была молодая, психически не выдержанная публика, чаще от 20 до 30 лет, а во-вторых, малообразованная «пролетарского» происхождения, привыкшая смотреть на интеллигентов как на лохов. Поэтому мне порой приходилось неожиданно менять манеры (если того требовала обстановка). Был даже случай, когда один из таких горе-физиономистов признался: «Извини, пожалуйста. Но я же не виноват, что у тебя внешность лоха!»
     Итак, не прошло и месяца как меня перевели из этой комфортной камеры в типичную тюремную, где людей было, как сельдей в бочке. Не меньше ста человек. Причём, самого разного калибра. Я имею в виду не только возраст, но и статьи уголовного кодекса, где были и бандиты, и воры разных профилей, и мошенники, тоже разных специализаций, и даже бомжи-тунеядцы, так называемые бродяги. В общем, всех не перечислишь. Были среди них и неудавшиеся солдаты, и представители секс меньшинств, осуждённые за «неправильную» сексуальную ориентацию. Короче, при коммунистах сажали всех, кто не подходил под ограниченные рамки установленной дозволенности.
     В этой камере я прожил пять месяцев, познав там все прелести тюремного существования коммунистического государства. Надо при этом заметить, что такого разнообразия человеческих типов да ещё в одном месте мне раньше не доводилось встречать. Максим Горький со своей пьесой «На дне» бледно выглядит на фоне того богатства типажей, которых мне довелось встретить за время пребывания в этой камере знаменитого СИЗО. Великий пролетарский писатель показал «дно» России царского периода. А посмотрел бы он на дно коммунистического общества, у него, бедняги, язык отнялся бы от растерянности. Диапазон человеческих проявлений и типажей при коммунистическом правлении увеличился несоизмеримо. Причём, в основном в сторону низменных проявлений. Я не стану останавливать своё внимание на описании этих типажей, потому что мне противно даже вспоминать об этом, не то, что описывать. Могу только констатировать: коммунизм раскопал в человеке такие возможности, которые даже диким зверям в жестокой природе неприемлемы. Но что сразу бросается в глаза и что человек с первых мгновений испытывает на себе, так это дух враждебности. Здесь всё пропитано ненавистью, и прежде всего почему-то к ближнему своему. Казалось бы, надо ненавидеть власть, которая тебя репрессировала. А к товарищу по несчастью надо бы отнестись с сочувствием. Здесь же всё наоборот. Говорят, «человек человеку – волк ». Но в волчьей стае волки друг друга не поедают. Это я как охотник хорошо знаю. А здесь каждый старается растоптать, прежде всего, ближнего своего. Никакой солидарности и элементарного человеколюбия! А уж о стукачестве я и не говорю: оно процветает здесь, как нигде. Тюремная власть, конечно, этим пользуется, вербуя среди тех же зеков услужливых доносителей.
     Я, когда меня перевели из предыдущей камеры, в эту большую, должен был по задумке моих инквизиторов пройти через все тернии этого коммунозековского ада. Они полагали, что я, интеллигент по образу жизни и образу мышления, не выдержу этих испытаний и быстро «сломаюсь», скатившись до уровня «опущенного». Но они судили, видимо, только по себе. И не учли моей генетической наследственности… В результате, к концу своего пятимесячного проживания в этой камере я стал непререкаемым лидером в своей камере. Мне подчинялись все, независимо от воровского авторитета. Но я при этом не стал диктатором, как мои предшественники. Моё лидерство было ненавязчивым и не показным. Меня уважали, а не боялись, как предыдущих лидеров. Когда мой предшественник уходил на зону после суда, он задержался около меня, чтобы сказать на прощание то, что у него появилось в процессе нашего знакомства и общения. После трогательных слов прощания он в заключение вымолвил: «А ты, Эрик, всё-таки счастливый человек. Почему? Да потому, что ты заешь, за что и во имя чего ты сидишь! А мы-то ведь сидим по дурости своей. Вот, что обидно».
     Да, это были слова не спонтанно высказанные. В процессе нашего пятимесячного общения он осознал безыдейность и никчемность своего прошлого существования. Всё познаётся в сравнении. Он сравнил свою и мою жизни и… впал в уныние.
     То, что мои инквизиторы и тюремное начальство так и не смогли понять меня и моё поведение, я смог убедиться на одном очень показательном примере.
     Как-то по прошествии моего уже трёхмесячного пребывания в этой камере, когда я переселился с верхнего этажа нар на нижний, благодаря растущему авторитету среди сокамерников, меня вызвали на собеседование к «куму». Кумом в тюрьме называют начальника тюрьмы. Я сразу догадался, о чём пойдёт речь. Начальству тюрьмы нужно знать, какая атмосфера царит в каждой камере. Имеется в виду, конечно, духовная атмосфера: кто лидерствует, о чём говорят, и кто конкретно, ну и так далее. Короче, начальство таким способом держат палец на пульсе. А для этого время от времени проводит так называемые собеседования с отдельными персонами из числа зеков, вербуя попутно среди них сексотов. Как я заметил, зеки охотно идут на такое сотрудничество. Что на это скажешь? Совок есть совок. Это порождение коммунистической системы. В каждой камере все знают, кто является таким сексотом. Но открыто это не обсуждается, потому что каждый знает, что сам он тоже будет доносить куму, если его призовут для этой цели. Ведь сотрудничество с властью даёт зеку определённые привилегии.
     Так что я знал, о чём пойдёт речь, и поэтому подготовил ответ. Разговор пошёл так, как я и предвидел. Только вот мой ответ оказался неожиданным для кума – я отказался доносить на сокамерников. Ответил спокойно, интеллигентно, но твёрдо. Этот ответ буквально обескуражил «кума». От растерянности (а такого ответа ему, видимо, никто не давал) он сразу закончил аудиенцию.
     Когда вертухай повёл меня обратно, то подвёл совсем к другой камере. На моё заявление, что это не моё жильё, он только рявкнул в ответ, чтоб я не разговаривал. И меня затолкали в чужую камеру. По размеру, правда, она была идентичной моей предыдущей. Но контингент-то был другой. Чужой. А это значит, что я снова должен проходить ритуал «прописки», снова доказывать незнакомому и враждебно настроенному сообществу, кто я такой и почему я не верблюд. В общем, кум решил в отмеску мне за отказ сотрудничать с ним, подвергнуть меня экзекуции, унизительной и неприятной из-за своей непредсказуемости.
     Я, естественно, взъерепенел. Но что я мог сделать подневольный, низведённый до положения раба. Однако смириться и подчиниться, значит потерять своё достоинство и, следовательно, самого себя. А попросту говоря – сломаться. Нет! Я либо останусь самим собой, либо умру. Но унижать себя не позволю.
     Я стоял, как вкопанный у двери. Не пытаясь даже присесть. Камера притихла. Все ждали и смотрели, какое решение я приму. Семья местного лидера тоже не подавала признаков жизни, выжидая моих действий. А действия эти чисто ритуальные: я должен громогласно поздороваться и представиться. Но я не только не представлялся, но и не поздоровался. Напряжённую тишину нарушил разносчик обеда. Открыв амбразуру, он стал подавать миски с тюремной баландой. Когда вся сотня мисок была расхватана и больше желающих забрать последнюю миску не оказалось, в амбразуре показалась рожа вертухая. Увидев меня, он заорал, чтоб я немедленно забрал миску и начал жрать. Однако в ответ он услышал то, что было непривычно слышать его ушам. Но по смыслу он всё-таки понял, что я на беспредел кума тюрьмы отвечаю объявлением голодовки. В ответ он только без звука исчез.
     Так я простоял в одиночестве до ужина. А после ужина тот же вертухай отвёл меня в мою родную камеру. На этом инцидент был исчерпан.
     Только гораздо позже я понял, почему кум вынужден был признать своё поражение. Оказывается, по тюремным законам всякого зека, объявляющего голодовку, необходимо незамедлительно изолировать от всей остальной братии. Но помещение голодающего в отдельную камеру сопряжено с составлением специальных документов, оправдывающих мотивировку голодовки. А это лишняя головная боль. Нужна она была куму? Думаю, что нет. Вот он и отменил репрессии, направленные в мою сторону. Хотя более высокие инстанции, определившие меня в Матросскую тишину, только бы наверно обрадовались такому повороту событий. Но, видать, это решение кума, поменять моё местожительство, было самодеятельностью, и принято спонтанно. Поэтому он его и отменил, испугавшись несанкционированностью своего поступка. Ведь я-то был подконтрольным более высоких инстанций, которых кум сам боялся.
     Моё возвращение в родную камеру было встречено с триумфом. Разумеется, я со всеми подробностями рассказал сокамерникам о своих злоключениях. И я видел по их глазам, до каких высот вырос мой авторитет. Не сомневаюсь, каждый из них примерил на себе эту ситуацию, признав, что сам вряд ли решился бы на аналогичный поступок.
     Вот почему, когда из камеры ушёл её прежний лидер, все сокамерники, не сговариваясь, отдали пальму лидерства мне, хоть я и не рвался никогда в эти лидеры. Получилось это само собой.
     Но кума такой расклад не устраивал. Поэтому через некоторое время меня перевели в другие апартаменты, опять в маленькую камеру, где жило всего пять человек. Так что на этот раз наши интересы с кумом совпали. А мотивировали это моё перемещение тем, что меня должны, наконец, вызвать в суд.

… «самый справедливый суд на свете!»


     Коммунистическая власть, царившая на территории Советского Союза семьдесят лет, имела целый ряд заметных и вопиющих особенностей. Но самой яркой бросающейся в глаза несуразностью было, прежде всего, несоответствие между словом и делом, то есть между декларациями и реальным положением вещей. Провозглашалось одно, а в действительности же совершалось на практике прямо противоположное. Эти несуразности начинались уже с самой конституции СССР, которая считалась самой демократичной в мире, а на деле пропагандировала махровейший авторитаризм (а точнее, тоталитаризм), перед которым даже гитлеровский фашизм приобретал бледный вид. И так было во всём. Советский суд в этом отношении не составлял исключения. При всём при этом люди, несмотря на «железный занавес» это прекрасно видели, и после смерти Сталина начали высмеивать в комедиях эти совковые несуразности (например, в «Кавказской пленнице»), но ничего не могли изменить, ибо коммунисты тупо долдонили одно и то же, прекрасно видя всё это несоответствие.
     Вот и мой суд, который меня формально судил, на деле же был самым настоящим судилищем. Другого определения тут не подберёшь. Ну, начать хотя бы с того, что сначала меня арестовали за «распространение заведомо ложных измышлений о политическом и общественном строе Советского Союза» (номера статьи я не помню), а засудили меня уже по статьям чисто уголовным, где политикой даже и не пахло. Но что самое интересное: сейчас меня за эти «прегрешения» не только не осудили бы, но даже и не пожурили бы, потому что эти статьи уголовного кодекса стыдливо уже вычеркнуты из Уголовного кодекса, чтоб не позориться перед белым светом.
     Начну со статьи 162, которая называлась «Незаконные промыслы». Я, видите ли, умел выделывать шкуры всяких зверушек, которых добывал. А это по законам коммунистического государства, оказывается, не только нехорошие знания, а тягчайшее преступление, которое ничем нельзя оправдать. За такие знания, подрывающие устои великого государства, положен срок в три года тюрьмы. Следовательно, когда знакомые мои приносили мне шкуры овец и коз, снятые со своих питомцев, и я им их выделывал, то при этом я, получается, наносил непоправимый экономический урон дрожайшему коммунистическому государству. Так что, вот тебе три года каторги за неположенные знания. Абсурд? Но в государстве, которым руководили дебилы, это так не называлось.
     Пойдём дальше. Статья 218 – «распространения порнографии». При обыске у меня обнаружили в письменном столе два зарубежных журнала, которые называются «Плейбой». Эти вражеские журналы оказались уликой для обвинения меня в страшном преступлении - распространении порнографии. А в качестве свидетельницы на суд была вызвана моя соседка по коммуналке, которая подтвердила, что видела эти журналы. Когда же адвокат спросил её, как ей удалось ознакомиться с содержание этих журналов, она ответила, что имела доступ в мою комнату и в моё отсутствие полезла в ящик письменного стола и обнаружила там крамольный журнал. Оказывается, я должен был, по мнению прокурора, держать эту страшную улику в сейфе под замком (а лучше бы вообще не держал в столе вражеские журналы). За это преступление мне также прилепили срок.
     Вот такие были времена и нравы в морально устойчивом коммунистическом обществе.
     Наконец, последняя статья, 228. Я не помню уже, как она звучит. Но речь там идёт о боевом нарезном оружии. Которого у меня не обнаружили, хотя и очень искали. Но нашли зато пачку малокалиберных патронов. Патроны мне выдавали каждый год в Туруханском госпромхозе, когда я прибывал к ним на сезон охоты, чтобы промхоз выполнял план по добыче ценной пушнины. Стрелок я был меткий, так как имел второй спортивный разряд по стрельбе из малокалиберной винтовки. Поэтому у меня всегда оставались патроны к концу зимнего сезона. Винтовку я оставлял в госпромхозе, а патроны – у себя, потому что они стоят денег, моих, карманных. Но чтобы осудить меня по статье «незаконного хранения нарезного оружия», суду оказалось достаточным обнаружить у меня эти невинные патроны. (В скобках хочу заметить, что одновременно со мной, но только в другом районе Москвы за ту же провинность, то есть за малокалиберные патроны, судили другого человека. При этом он не был промысловым охотником, а только экспедиционным работником. Тем не менее, из суда он вышел свободным человеком. Фамилия его Кивва, а зовут – Константин.).
     Вот так, за пачку патронов я, профессиональный охотник, получил четыре года каторги. Впрочем, не только за патроны, а ещё и за вышеназванные статьи уголовного кодекса. «Да здравствует советский суд – самый гуманный суд на свете!» Этот лозунг выкрикнул артист Вицин в комедии Гайдая «Кавказская пленница». Только вот мне, когда меня осудили, было не до смеха.
     Судила же меня судья по фамилии Акулиничева. Я пытался по выходе на свободу навести о ней справки. Но она, словно в воду канула. А хотелось бы узнать её дальнейшую судьбу. И вообще, хотелось бы поспрашивать её, как у неё насчёт совести. Не беспокоит? Ведь она осудила честного и невиновного человека на годы не просто лишений, а издевательских пыток. И за что? Только за то, что человек этот не такой, какие нужны коммунистам. Других прегрешений у меня не было.
     Но вообще-то мою судьбу решила даже не судья. На самом деле она сама была лишь пешкой в руках той системы, которая воцарилась в стране ещё с октября 1917 года. А судья лишь была детищем этой системы. Моё же несчастье заключается в том, что мои предки из поколения в поколение жили не в рабовладельческом обществе и поэтому передали мне гены не потомственного раба, а свободолюбивого человека. Вот, где собака зарыта. Я просто органически не воспринимаю рабские порядки, установившиеся на Руси ещё с 862 года и восстановленные после октябрьской революции в России. А всё потому, что я не потомственный русский холоп, а вольный и независимый индивидуум, привыкший сам решать свою судьбу. Таковыми были мои предки, прибывшие в Крым несколько веков назад. А наследственную природу не переделаешь. Коммунизм (в советском варианте) противен моей генетической природе. Вот почему я его органически не воспринимаю. Кстати, так же, как и фашизм, между прочим. Теперь мне понятно, почему некоторые народы Советского Союза не восприняли советскую коммунистическую систему: в их генах просто не оказалось достаточно рабской составляющей. Диктатор Сталин, хоть и неучем был, но и он, в конце концов, дотумкал до этой несложной аксиомы. Он стал расчищать дорогу для своей безграничной власти, уничтожая именно вольнолюбивые народы. Война облегчила ему эту задачу, подкинув лозунг предательства. Вот так впали в немилость и были репрессированы 14 народов СССР. Зато коммунистический диктатор полюбил русских холопов, за их рабскую покорность и собачью преданность. А вот русских господ и их потомков уничтожал беспощадно уже за одно только происхождение. Независимо мыслящих людей он ненавидел лютой ненавистью. Потому что они мешали ему безгранично властвовать. Послушный же раб беспрекословно выполнял все его указания, в том числе и людоедские. Так Россия стала страной безмозглых марионеток и оловянных солдатиков. Слава Сталину!
     Таким образом, меня осудила система, а не судья-марионетка. И при жизни Сталина меня бы просто расстреляли без долгих слов. Не за прегрешения, а просто за образ мыслей. Я был во всех отношениях не советский человек. «А кто не с нами, тот против нас»! – любимая поговорка большевиков. Так что, по всем статьям я подлежал, если не расстрелу, то кардинальному перевоспитанию. А в представлениях коммунистов тех лет смысл перевоспитания заключался, прежде всего, в том, чтобы «сломать» природные устои несоветского человека, и потом навязать ему тот образ жизни, который свойственен типичному рабу. Этот образ жизни мне хорошо знаком по воспоминаниям детских и школьных лет. Я ведь жил не на луне. Иными словами, чтобы меня «сломать», уже немолодого человека с устоявшимися взглядами, надо было просто окунуть меня для отрезвления сначала в непривычную среду. А какая для интеллигента непривычная среда? Тюрьма, естественно. Ведь он, этот рафинированный интеллигент, привык общаться только с приличными людьми из высшего света, где слово «благородный» - не пустой звук. В общем, «ломать» меня начали уже с момента водворения в следственный изолятор. Опустив меня на самое дно человеческого общества, инквизиторы преследовали только одну цель: чтоб меня там пообломали те обитатели этого дна, для которых это родная среда обитания, и где интеллигент – чужеродный элемент. А всё чуждое – всегда враждебно.
     Действительно, меня везде в тюрьме встречали сначала враждебно: моя внешность меня выдавала - внешность лоха – по их понятиям. Лохов же в их среде обычно презирают и поэтому норовят по случаю и без случая поиздеваться. А то и «опустить», то есть низвести до самого презренного уровня.
     Если человек слабый (духом и телом), он, в конце концов, оказывается на самом дне этого «дна». Но, что касается меня, то я представляю то самое исключение из правила, которое только подтверждает само правило. А именно: это про меня сказано, что «внешность обманчива». В своей жизни мне неоднократно приходилось и до сих пор приходится доказывать правоту этого изречения. И при этом всегда разными способами. В зависимости от конкретной ситуации. Я имею в виду внушение окружающим, что я не слабый человек. Иногда достаточно бывает для этого и нескольких слов, а иногда приходится подкреплять сказанное и действиями. Но всегда при этом люди видели и видят, что я никого и ничего не боюсь. Это моё природное свойство, моя природная черта. И она распознаётся с первых моих слов и интонаций голоса. Собеседник это улавливает сразу. А дальше уже по обстоятельствам. Если собеседник – законченный дурак, и не способен понять сказанных слов, то приходится переходить к другим способам внушения. Но это бывало очень редко. Всё-таки смелость и отсутствие страха внушает уважение. Такого человека ни один здравомыслящий человек не станет проверять на прочность. Это аксиома.
     Инквизиторы из КГБ рассчитывали, что меня сломают уже в СИЗО. Поэтому-то так долго держали меня там, полагая, что через 6 месяцев я выйду оттуда уже нравственным уродом, и не стану больше критиковать действия цепной собаки коммунистов (то бишь КГБ). Они полагали, видимо, что отсидка в «Матросской тишине» убьёт меня морально настолько, что уже не потребуется отправлять меня в зону. Вот почему предварительное следствие велось так убого непрофессионально, заранее готовясь к оправдательному финалу. Но случилось непредвиденное: я не только не сломался, но даже стал лидером зеков в тюрьме! Такого поворота событий они даже предположить не могли. А времени на поиски новых улик для моего «законного» осуждения уже не было. Пришлось буквально заставить судью пойти на вопиющее нарушение, чтобы продолжить процесс моего «перевоспитания». Уж не знаю, что они ей наобещали. Но что всё это моё осуждения оказалось притянутым буквально за уши, ясно даже младенцу. Гебешники, как и зеки, просчитались, решив, что я лох. А потом, опростоволосившись, когда я неожиданно превратился в своей камере в непререкаемого авторитета, стали срочно исправлять свою оплошность, заставив судью вопреки здравому смыслу осудить меня на 4 года. Опять в надежде на то, что за последующие годы они таки сломают меня, применив на сей раз уже более крутые методы «перевоспитания».
     Но, забегая вперёд, должен констатировать, что они опять просчитались, показав своё скудоумие. Ведь на всякое действие есть соответствующее противодействие. А они оказались неспособными предвидеть эти противодействия. Но я же всегда говорил, что коммунисты – это прирождённые генетические недоумки. Что с них возьмёшь и чего от них можно требовать! Ведь коммунист – это не просто член партии. Это диагноз.
     Итак, моё предварительное заключение под стражу незапланированно было срочно продлено ещё на четыре года. Почему незапланированно? Да я думаю потому, что раньше, до моего открытого письма Кузьмину, на Лубянке просто недооценили меня, решив, что я стал писателем случайно, из-за конъюнктурного спроса на экологическую литературу. И не обратили внимания на моё происхождение, на то, что я не просто татарин, а именно крымский татарин, которых (крымских татар) Сталин ненавидел органически за их неприятие тоталитаризма (ещё с царских времён). А когда я обратил на себя внимание письмом в защиту Гумилёва, то выяснилось, что я ещё занимаюсь и правозащитной деятельностью в защиту крымских татар, о чём на Лубянке узнали лишь в самое последнее время. Поэтому обо мне на Лубянке сначала чёткого представления не существовало. Не воспринимая меня как серьёзного оппонента (типа Солженицына), гебешники поначалу хотели меня просто попугать, подержав с полгодика в Матросской тишине. И только понаблюдав за мной в течение этого полугодового периода, пришли к убеждению, что меня просто такими методами не испугаешь. И что надо меня, наоборот, изолировать как можно на более длительный срок. Правда, по тем статьям УК, по которым я получил срок, большего уже не дашь. Но в процессе отсидки всегда можно добавить, сколько надо. Это делается элементарно.
     Так что после судилища, которое проходило два или три дня, меня стали готовить к отправке на зону. С этой целью меня перевели из СИЗО в другую, пересылочную тюрьму, что находится на Пресне.
     Но прежде чем перейти к третьей части моих Воспоминаний, где я поведаю, как противился противозаконным методам воздействия на меня, я хотел бы остановиться на одном незначительном событии, которое произошло ещё в камере пересылочной тюрьмы. Событие малозначимое и почти незаметное на фоне бытовых будней тюремной камеры, если бы оно не произошло 9 февраля 1984 года. В этот день в небольшую дырочку искусственной форточки окна камеры неожиданно прошмыгнул с воли в комнату воробей. Полетав по комнате несколько минут, он смог снова найти это отверстие и вырваться на волю обратно. Обитателей камеры нежданный гость не оставил равнодушными. Все сразу заговорили, что такое происходит только при каком-то известии. Кто-то даже уточнил, что птица залетает, оповещая смерть. Как человек здравомыслящий и материалист по образованию, я не верил никогда в мистику. Но здесь мои убеждения неожиданно заколебались, потому что буквально часа через два по радио сообщили, что скоропостижно скончался главный правитель СССР Андропов. Что тут началось, трудно вообразить. Все повскакали со своих мест и начали прыгать, кричать в восторге и, вообще, бесноваться. Даже я, несмотря на возраст, не сдержался. Вот такая была эйфория. Полагаю, что виновник торжества Андропов, в этот момент не раз, наверное, перевернулся в своём гробу.
     Но если серьёзно, то случай этот заставил меня не на шутку призадуматься. Действительно, я не верю ни в какую мистику. Но тогда непонятно, как воробей узнал о смерти очередного коммунистического узурпатора и прилетел к нам сообщить об этом? Сказка! Если бы кто-нибудь мне об этом рассказал, я бы только посмеялся в ответ. Но тут я сам свидетель произошедшего. Списать всё увиденное на случайное совпадение – пахнет тенденциозностью. Тогда следует, что народная примета небеспочвенна? И отсюда значит, что не всё в жизни можно объяснить через принцип вульгарного материализма. Вот ведь проблема: в сказки не верим, а научно объяснить не можем. Как учёный, я не могу отрицать самого факта. Но я и не в силах его и объяснить. Вывод отсюда только один… – отказаться от категоричных установок…
     Но это так, между прочим.


Часть третья


Зона сибирская, красная и голодная.


     Итак, пожив ещё в нескольких камерах двух московских тюрем, я, наконец, двинулся по этапу в Сибирь. Путешествие на Восток для меня вообще-то за 49 лет жизни стало привычным. Только вот не в таком качестве. Да и узнал я о том, что меня загонят для отбывания наказания в сибирскую глухомань, в самую последнюю минуту. Почему именно в Западно-Сибирский концлагерь, могу только предполагать. Ведь моя судьба решалось только на Лубянке. На этот счёт сомнений у меня не было никаких. А там решили, что меня, как и всех политических, надо загонять как можно дальше от Москвы, чтоб никакие друзья и соратники по убеждениям не могли бы навещать меня при каждом удобном случае. Это, во-первых. А во-вторых, чтоб я забыл в глухомани сам дух московский вольнодумный. Так, я думаю, рассуждали мои экзекуторы. Ведь Москва, даже в советские времена, сильно отличалась от остального Советского Союза. Все провинциалы не только не понимали москвичей, но и открыто ненавидели их. В основном из зависти, что москвичи живут, словно в другом государстве, более сытно и обеспеченно, раскрепощено и свободно, не ощущая во многих вопросах тесных оков крепостного существования. Чисто совковая черта – ненавидеть более успешного соседа. Я это хорошо знал, каждый год, покидая Москву по профессиональной необходимости, и окунаясь в провинциальную среду. А что касается концлагерей, то на москвичей там вообще смотрели, как на иностранцев враждебного государства. Это я сразу почувствовал, прибыв в сибирский лагерь.
     Как обычно, любого новичка в среде зеков встречают настороженно неприветливо. К такому приёму я уже был готов, более полугода пообщавшись с этим контингентом в московских и пересыльных тюрьмах. Ведь пока я добирался до своего лагеря, я успел пожить не только в трёх московских тюрьмах, но и навестить свердловскую тюрьму. И везде одно и то же: новичка «проверяют на прочность», подвергая пристрастному допросу с целью найти уязвимое место, чтоб, воспользовавшись этим, затем приступить к процедуре так называемого «опускания» новичка. Это для советского зека – самое приятное занятие, уничтожать морально и физически товарища по несчастью. Для чего, спрашивается, это делается? Таким путём сидящий зек уже на одну ступеньку становится выше в собственных глазах. Своего рода самоутверждение в среде признанных ничтожеств. Кстати, за границей такого не наблюдается.
     В своей жизни мне не приходилось встречаться с подобным контингентом людей и правилами их внутреннего общения, потому что я обычно вращался в более высоких сферах человеческого общества. Поэтому психологию ублюдка и подонка я знал плохо, и посему, оказавшись в их среде, болезненно воспринимал такое отношение окружения к новому человеку. Однако эмоции свои старался не выказывать, оставаясь безучастным к окружающим. Если же мне задавали вопросы, отвечал спокойно, без тени заискивающего дружелюбия, показывая этим, что унижаться перед силой не намерен, ведя разговор достойно, без намёка на страх. Эту мою манеру ведения разговора замечали все: и зеки и вертухаи. А с загадочными и непонятными людьми надо быть осторожными. Это в зековской среде непреложное правило.
     В этой связи не могу не рассказать несколько эпизодов, иллюстрирующих вышесказанное.
     Вот такие были времена и нравы в морально устойчивом коммунистическом обществе.
     В один из дней февраля 1984 года меня вывели из камеры московской пересыльной тюрьмы и через некоторое время запихнули в числе ещё нескольких заключённых в автозак, грузовой фургон без окон, но с одной бронированной дверью. Покуролесив по улицам Москвы, фургон, наконец, остановился. Вытряхнув нас из тёмной душегубки на белый свет, повели под конвоем по железнодорожным путям к какому-то вагону. Оказалось, это так называемый «столыпин», то есть специальный вагон для перевозки осуждённых. До сих пор не могу понять: причём тут фамилия царского министра Столыпина. Но то, что это переделанный обычный плацкартный вагон, сомнений не было. Здесь просто убраны боковые места, как в купейных вагонах, но в отличие от купейных вагонов между коридором и купе не глухая стенка, а решетчатая, чтобы надзирателю было видно, что творится в купе.
     А творилось там невообразимое. Зеков утрамбовывали, как сельдей в бочку. В нижнем сидячем ярусе умещали по 12 человек, а на верхний этаж забрасывали (он был сплошной) - не намного меньше. За время пути на восток в вагоне никого не кормили. В Москве выдали в качестве сухого пайка кусок солёной селёдки. Вот и всё. В обязанность же охраны входило сопровождать зеков в туалет. Других задач перед ними не стояло. В один из таких вояжей в туалет я обратил внимание на то, что одно купе в вагоне почти пустое. Вернее, там располагался всего один человек. На всё купе! А как раз перед этим я в нашем купе чуть не подрался с одним дебилом из-за невыносимой тесноты и неудобств, связанных с этим. Возмущённый таким порядком вещей, я обратился к старшине охраны, потребовав объяснить, почему в одних купе даже сесть негде, а в другом – пусто на обоих этажах. На что мне был дан ответ, что никто из зеков сам не захотел ехать в одном купе с этим человеком.
     - Да кто он такой? Прокажённый что ли? – с возмущением вопрошал я.
     - Нет, опущенный.
     - И всё?!
     - А ты чего, согласишься с ним ехать вместе?
     - Да мне плевать на то, опущенный он или приподнятый. Я хочу ехать в человеческих условиях, а на ваши дурацкие условности мне насрать.
     - Пожалуйста, можешь переходить в это купе. – ответил старшина, полагая, что я откажусь. Но я, поймав его на слове, тут же попросил перевести меня из бывшей душегубки в просторное купе. Тому ничего не оставалось делать, как выполнить мою просьбу. При этом он, как и я, прекрасно понимал, что путешествие в одном помещении с так называемым опущенным для меня чревато вполне определёнными последствиями, а именно: меня тоже могут принять за опущенного в среде зеков. Однако я быстро сориентировался, оказавшись в этом купе. – А ну-ка, марш наверх, - скомандовал я, обращаясь к «петуху». И тот, не говоря ни слова, безропотно взлетел на верхнюю полку. Так я разрубил гордиев узел, одним решением оградив себя от соприкосновения с опущенным и одновременно обеспечив себе комфортные условия до Свердловска.
     Так что, оставшиеся полдня до Свердловска проехал в шикарных условиях на нижнем этаже.
     В Свердловске нас выгрузили и поместили на ночь в местную тюрьму. Причём, раскидали по разным камерам. Я с одним малолетком оказался в небольшой комнатушке, где обитало ещё человек восемь во главе с местным лидером из числа таких же недоумков, но с гипертрофированными амбициями. Поэтому, следуя зековским понятиям, он осведомился, кто мы, откуда и куда направляемся. Я ему в двух словах объяснил, что я транзитник и завтра утром уеду дальше на восток, а пока хочу только одного – поспать. С этими словами я завалился под нары в тень. И вот тут произошло то, что типично для совкового миропонимания. Малолетка, помещённый в эту камеру вместе со мной, поспешил подобострастно сообщить лидеру, что я полпути провёл в одном купе с опущенным. Вот ведь ублюдок! Дрожа от страха, что не выдержит испытания пристрастного допроса, он поспешил перевести внимание на меня, донеся местному авторитету, что я человек неблагонадёжный, коли ехал в одном купе вместе с «опущенным». Пришлось мне кратко изложить суть ситуации.
     То ли, мой тон и мой вид, спокойный и уверенный, то ли сам рассказ, изложенный немногословно и логично, то ли мой возраст, позволяющий не обращать внимания на некоторые условности молодых зеков, но ожидаемой реакции не последовало. Несмотря на негласный запрет общаться с опущенными, мне позволяли иногда не следовать строго зековским установкам. Я всё-таки был не из их среды, что сразу бросалось в глаза.
     И так было и впредь, не только в этом конкретном случае. Забегая вперёд, могу сказать, что я позволял себе в среде зеков много такого, чего сами они между собой никогда не могли допустить. Они непроизвольно выделяли меня из своей среды, разрешая мне непозволительные для себя вольности. При этом относились ко мне с неподдельным уважением. Даже не знаю, за что. Ведь я не считался с их «понятиями». Видимо, сама моя внешность и манера поведения выявляли мою сущность, которая никак не вязалась с сущностью типичного совкового уголовника. И, несмотря на то, что статьи мои были уголовные, но когда я при более близком знакомстве сообщал, что я «политический», мне сразу верили, и с этого момента я негласно выделялся в особую категорию. А как общаться с этой категорией зеков, никто из них не знал. Поэтому ко мне относились предупредительно осторожно. То есть не враждебно, но и без показного дружелюбия.
     Во времена Солженицына отношения между этими двумя категориями зеков были вполне определёнными: неприязненно-враждебными. Но в моё время уголовник стал более просвещённым, интересуясь и политикой. Это небезразличие к политической ситуации в стране уголовники продемонстрировали на моих глазах своей реакцией на смерть Андропова. Поэтому я не только не скрывал истинной причины моего осуждения, но даже наоборот, открыто заявлял при случае о своей политической ориентации, добиваясь при этом всегда почтительно-осторожного отношения к себе.
     А что касается вертухаев, то и те в отношении меня почему-то тоже робели. Меня ни разу за все четыре года никто из них не только не посмел ударить, но даже подумать не позволял себе об этом. А ведь применять побои у них всегда было в порядке вещей. При этом некоторые вертухаи меня открыто ненавидели. Однако, кроме письменных заявлений о нарушении мною лагерного порядка, после чего меня водворяли в штрафной изолятор (ШИЗО), других воздействий не предпринимали, хотя с другими зеками не церемонились, открыто избивая их и руками и ногами. Помню как-то в новосибирской тюрьме, тоже пересыльной, нас, обитателей камеры (порядка 50-60 человек), вывели на часовую прогулку. А когда погнали обратно в камеру по живому коридору из вертухаев с дубинками, то скомандовали осуществлять возвращение бегом. При этом бегущих зеков вертухаи охаживали дубинками по спинам. Просто так, забавы ради. Я бежать не стал, а пошёл обычным шагом, хотя толпа вокруг меня продолжала бежать. Увидев мой неторопливый шаг ближайший ко мне вертухай замахнулся на меня, чтоб огреть дубинкой и меня. Но я остановился перед ним, глядя ему в глаза, и он так и застыл в неудобной позе. Постояв несколько секунд, я развернулся и пошёл дальше, а он остался стоять какое-то время с поднятой рукой. На этом инцидент был исчерпан.
     Однако судить по этим эпизодам о моей благополучной жизни в зоне было бы неверно. Помимо ближайшего окружения, формирующего эфемерный микроклимат обитания, существует общая гулаговская среда, которая сильно отличается от привычной среды обитания обычного человека. И хоть совковая среда, в которой я вырос, далека от предела мечтания вольного человека, но она, во всяком случае, была привычной, где можно было среди своих доверительно хотя бы высказывать своё отношение к «вождям пролетариата». А гулаговская среда оказалась для меня чуждой и даже враждебной. Ведь меня внедрили в мир воров, бандитов и убийц, отличающихся примитивным образом мышления, не выходящего за пределы рефлексивного мировосприятия. Мыслить левым полушарием коры головного мозга они не умели из-за его недоразвитости. Преобладающее большинство зеков этого лагеря не смогли осилить даже семилетнее школьное образование. Лагерь так называемого общего назначения состоял в основном из дебилов и имбицилов, выражаясь языком психиатров. Естественно, и отношение было к ним соответствующим их интеллектуальному уровню. Как к стаду баранов. Поэтому я там оказался белой вороной. И это бросалось в глаза.
     Так что низведение меня до уровня уголовника – это уже было преступлением самой государственной власти по отношению ко мне. Коммунистам надо было обязательно меня наказать за вольнодумство, выражающееся в неприятии всей коммунистической системы. Но времена, когда антикоммунистов уничтожали поголовно элементарным расстрелом, закончились в 1953 году. Со смертью Сталина закончилась и открытая гражданская война между коммунистами и антикоммунистами. Она переросла в идейное противостояние, на одной стороне которого оказались последователи так называемых «идей Ленина-Сталина», а на другой – «недобитые» антикоммунисты из числа так называемых «врагов народа» (по определению незабвенного «вождя и учителя»). В период властвования в стране коммунистов эти «враги народа» убеждённо считали, что власть коммунистов в СССР преступна от начала и до конца. Но безмозглые рабы, коих в стране было преобладающее большинство, сплотившись в единственную партию, названную коммунистической, предпочли бездумно отдаться воле деспотичного узурпатора, который, провозгласив себя гением всех времён и народов, стал целенаправленно восстанавливать тысячелетнее рабство, упразднённое ещё Александром П. А тупорылое быдло, которое именовало себя «советским народом» (сокращённо «совок»), продолжало маршировать по жизни, безмозгло скандируя: «с песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идёт». На самом же деле Сталин их вёл в преисподнюю самого радикального рабства, от которого в ХХ веке отказался уже весь мир.
     Это я осознал, ещё учась в университете. Но МГУ оказался единственным ВУЗом страны, который открыто выступил против засилия бездарных правителей страны. Но прецедент был задушен ещё в зачатии. Наш выпуск оказался последним прогрессивно мыслящим. После так называемых венгерских событий интеллектуальное содержание МГУ было так тщательно «вычищено», что о знаменитом московском университете остались лишь воспоминания. Всех вольнодумцев уволили, а остальным заткнули рты.
     Итак, возвращаясь к лагерному быту, хочу подчеркнуть, что одним из методов установления тотального так называемого порядка в концлагерях, был метод ущемления осуждённых в питании. Голод, постоянное ощущение голода и недоедания сопровождали меня с первых дней моего ареста. Это была первая мера наказания любого осуждённого в советские времена. Начиная с СИЗО (следственного изолятора) и на протяжении всего срока отсидки, зек находится в перманентном, нескончаемом состоянии голода, никогда не покидая обеденный стол сытым и удовлетворённым. При этом при власти коммунистов, даже в СИЗО не разрешалось родственникам передавать еду чаще, чем один раз в месяц, да и то в очень ограниченном количестве. А в зоне – один раз в год.
     Иными словами, голод был одной из форм наказания любого осуждённого Советского Союза.
     Что же касается лично меня, то я к концу семимесячного пребывания в московских тюрьмах заметно осунулся и похудел, хоть и не работал физически. Продуктовую передачу от родственников за весь период отсидки в СИЗО получил лишь трижды. Причина: они жили в Казани, а я сидел в Москве. Да и передачи эти у меня вызывали лишь досаду, потому что вместо хорошего куска калорийного сала мне передавали килограмм некалорийных фруктов. Вот, что значит: «Сытый - голодного не разумеет». Мои родственнички даже понятия не имели о жизни зеков в Советском Союзе, настолько они были далеки от политики. Кроме своей музыки, они ничего не знали, да и не хотели знать. Вообще известно, что человек проверяется в беде. Так что моя эпопея с водворением меня в сословие «врагов народа» сразу и чётко прояснила: кто есть кто из моего окружения. Люди проявлялись сразу, как изображение на отснятой плёнке. И это касалось всех, не только родственников.
     Но на этом моменте я пока останавливать внимание не буду, а продолжу тему питания в концлагерях.
     Итак, морить человека голодом – это было одним из основных средств коммунистической власти воздействовать на неугодных режиму людей. Скажу даже больше. Я подозреваю, что так называемый голодомор, организованный в самом начале тридцатых годов в стране был продуманной политической акцией с целью низвести население богатых хлебом районов Поволжья и Украины до состояния просящей и зависимой от власти публики. Хотя это было и не единственное средство так называемого «перевоспитания» людей в духе коммунистической идеологии (а попросту говоря усиления авторитаризма). А делалось всё это очень просто. Так называемые продотряды изымали у производителей хлеба всё зерно, не оставляя им даже на воспроизводство. При этом так называемых кулаков, то есть наиболее трудолюбивых и поэтому зажиточных крестьян, подвергали репрессиям, высылая на смерть в таёжные дебри на лесоповалы. Оставшееся население в лице беднейшего крестьянства сгонялось в колхозы, где оно продолжало своё бездарное и безынициативное существование. Добившись такой уравниловки, управляли послушной массой бездарей и лентяев, провозглашая при этом помпезно победу коммунистического образа жизни.
     Что же касается метода воздействия на заключённых в лагерях, то метод измора голодом применяли при разных формах наказания. Например, если человека водворяли в ШИЗО – штрафной изолятор – то кормили его только через день, принося в день кормёжки половину и без того убого мизерного пайка осуждённого. А в «красных» лагерях, где коммунисты узурпировали власть абсолютно, поблажек никому не было, даже «блатным». Кстати, в те годы, когда я «сидел», лагеря для осуждённых подразделялись на так называемые «красные» и «чёрные». И хоть такое деление лагерей было не официальным, но для зека предпочтительным было отбывать наказание в «чёрном» лагере. Там зеки, особенно блатные, жили сытно, поскольку подпитывались «общаком», то есть воровскими деньгами. А чёрными эти лагеря называли потому, что все блатные, начиная с воров в законе, носили робу только чёрного цвета, в то время как остальные зеки облачались в синюю робу.
     Вторым средством воздействия администрации лагерей было лишение зека курева, столь привычного для заурядного совка (о водке я уж и не говорю). В стране, где каждый мужчина пристращался к курению табака с детства, резкое лишение этого повседневного бытового наркотика превращалось в пытку. А слабый духом человек, привыкнув к этому легальному наркотику, уже не в силах бывает расстаться с ним. Он готов отказаться от еды, но только не от курева. Мне неоднократно приходилось наблюдать мучения голодных наркоманов, которым предлагали выбирать между едой и куревом. Они готовы были умереть с голода, но только с папиросой во рту. Вот таков слабый человек.
     Это свойство слабого человека было хорошо известно коммунистическим правителям, сидящим в кремле. Управлять слабовольными и зависимыми от наркотиков или от алкоголя людьми много проще, чем управлять сильными и независимыми. Поэтому коммунистическое государство пестовало слабых духом людей, одновременно уничтожая сильных людей. Приобщение к курению табака во всех средствах массовой информации приравнивалось к мужественности. Любой положительный герой в кино и литературе обязательно много курил и неумеренно пил. Причем, пил не какое-то там изысканное вино, а обязательно водку или чистый спирт. Это считалось привилегией русского богатыря: пить неуёмно, а после этого совершать подвиги. В военные годы солдатам выдавали водку в обязательном порядке, даже насильно. Особенно перед атакой, когда требовалось безумное геройство. Неудивительно поэтому, что победа коммунистов над фашистами далась таким неимоверным количеством человеческих жертв.
     Вот такими средствами и достигали коммунисты желанных результатов как в борьбе с внешними, так и с внутренними врагами.
     Что касается меня, то я с детства был самолюбивым мальчиком, стараясь изживать в себе черты характера, вынуждающие к унижению перед силой. Не отличаясь по природе могучим телосложением, тем не менее, физически старался быть самым ловким, самым быстрым, самым сильным, а также и самым умным и начитанным среди сверстников, чтоб никому не позволять над собой главенствовать и принижать моё достоинство. Поэтому постоянно работал над собой, исправляя природные недостатки. Вот так я делал себя сильным. Не только физически, но и духом соответственно. Природные задатки для такого совершенствования у меня были (ведь я родился не уродом). Их надо было только развивать. И я это делал с маниакальной последовательностью и старанием. А видя и замечая в себе изменения от столь упорного самосовершенствования, стал с неуважением и даже с презрением относиться к тем людям, которые от слабоволия или лени не стремились совершенствоваться. Ведь сильный характер так же развивается, как и сильное мускулистое тело. Так что с годами в борьбе с самим собой я сделал из себя, если не монстра, то уж, по крайней мере, какое-то подобие супермена. Это заметил даже профессор В.П.Зенкович, который однажды, будучи лидером и боссом нашей общей с ним профессии, ознакомившись с моими охотничьими записками, воскликнул с удивлением: «Да вы же, Эрик, супермен!» Потом, подумав, добавил: «Но учтите, у нас в стране суперменов не любят». Как лицо, «приближённое к императору», он это знал не понаслышке.
     Я в тот раз его замечание пропустил мимо ушей. Вспомнил лишь через несколько лет, когда угодил в заключение и держал голодовку. Моё упорство и выдержка, выходившие за пределы не только здравого смысла, но и человеческих возможностей, буквально повергли в смятение всё руководство Новосибирского ГУЛАГа. Посмотреть на меня приезжала целая команда из Новосибирска. А я, измождённый голодовкой до того, что с трудом мог стоять на ногах, поливал это руководство гневной речью через решётчатую дверь. А в этот момент вся лагерная тюрьма замерла в оцепенении, ловя каждое моё слово. Я же выступал громогласно и эмоционально перед всей этой аудиторией, которая, как заворожённая, не смела даже шелохнуться. Да, это была триумфальная речь! Жаль, что никто её не записал для увековечения. Но что она произвела на всех ошеломляющее впечатление, я это увидел по глазам подавленно молчащей публики.
     Это был мой апофеоз! После него произошёл крутой перелом моей судьбы. Экзекуторы, наконец, поняли, что перед ними не обычный зек, которого можно «сломать» привычными и проверенными средствами воздействия. В моём лице они впервые увидели человека сильного духом, и посему не «ломающегося». Сломать они меня так и не смогли, хотя ломали изощрённо на протяжении двух лет. Как это они делали? Могу вкратце рассказать.
     А началась эпопея моего «перевоспитания» в красном сибирском лагере 6 мая 1984 года, хотя в лагерь города Куйбышева я прибыл ещё в самом конце февраля 1984 года.

«ВОЛК В ОВЕЧЬЕЙ ШКУРЕ» В СТАДЕ БАРАНОВ


     Так можно было бы назвать эпопею моего двухлетнего пребывания в этом сибирском лагере. Я уже однажды подчёркивал, что моя внешность никак не соответствует моему внутреннему содержанию. Да и в общении с людьми я проявляю открытость, непосредственность и отзывчивость, стараясь любому собеседнику излагать мысль предельно доходчиво, без недомолвок и умалчиваний. В лагерной зоне такая манера ведения беседы расценивается как проявление слабости и покорности. Там люди закрытые, и открытость воспринимается поэтому как готовность к подчинению. Вот именно из-за такой манеры общения с людьми меня и приняли в лагерной среде за «овцу». Так пренебрежительно охарактеризовывают в зековской среде людей слабых и покорных. Ведь интеллигентные манеры в их среде – нонсенс. Там уважают только силу, но не ум. Поэтому интеллигентную манеру общения, подчёркивающую уважение к собеседнику, воспринимают как слабость.
     Так вот, прибыв в захолустный городок Западной Сибири город Куйбышев (бывший Каинск) 27 февраля 1984 года, я до первых чисел мая вёл жизнь заурядного осуждённого по трём уголовным статьям, ничем не отличаясь от остальных зеков. И обо мне, как я полагаю, окружающие судили (и осуждённые и власть лагеря) как о московском рафинированном интеллигенте, совершенно не приспособленном для выживания в зековской среде. Я в их представлениях был жалкой овцой, готовой «сломаться» от малейшего прикосновения к суровому быту лагерного режима.
     Но беда всех этих, с позволения сказать, физиономистов заключалась в том, что они судили обо мне по опыту общения с контингентом лагерного населения. А это население имеет свою специфику, которая характеризуется, прежде всего, невысоким уровнем моральных устоев. И хоть меня осудили по уголовным статьям, но статьи-то эти были ко мне притянуты, что называется, за уши. Я-то был человеком совсем из другой среды. Но об этом КГБ администрацию лагеря не поставило в известность. Оно нарочно бросило меня в эту чуждую мне толпу в надежде, что меня там сожрут с потрохами, как в сталинские времена уголовники расправлялись с политическими. Но КГБ ошибся дважды. Первая промашка органов мною уже отмечалась выше: воры нового поколения оказались более просвещёнными, чем уголовники сталинских времён. А вторая ошибка КГБ – они не учли моей индивидуальности, иными словами, не разобрались во мне. Ведь я, помимо высокого интеллекта, оказался к тому же и сильным человеком, что очень ценится в среде зеков. Недаром Зенкович назвал меня суперменом. Я действительно оставался таковым и в зоне. Но только в моей внешности это никак не проявлялось. Поэтому об этой особенности моей натуры лагерное руководство узнало слишком поздно. А до этого оно ко мне применяло методы воздействия, апробированные на тысячах обычных зеков, не понимая, почему со мной у них результат получается прямо противоположный.
     Чтоб было понятно сказанное, расскажу о некоторых эпизодах моей лагерной жизни.
     Итак, однажды, в первой половине мая, меня вызвали из отряда в административный корпус. Поднявшись за дневальным на второй этаж, я вошёл в большое помещение. Моему взору предстало полное собрание всего офицерского состава лагеря: порядка полутора десятка человек, которые сидели вдоль стен на стульях. Как и положено в таких случаях, войдя и прикрыв за собой дверь, я доложил, (но не отрапортовал), что осуждённый по таким-то статьям уголовного кодекса Кудусов явился по вызову.
     Уже сама манера моего представления резко контрастировала с тем солдафонским порядком, который насаждался в лагере его администрацией. От зека они требовали солдатской выправки и чёткого рапорта. Я же стоял расслабленно и говорил спокойно и негромко. При этом слово «осуждённый» произносил с ударением на букве Ё, а не на У, как у них было принято коверкать русский язык. И я знал, что у некоторых офицеров моё поведение вызвало естественное неприятие. Но не у всех. Однако меня не стали в этот раз учить правилам внутреннего устава, а принялись расспрашивать, за что меня осудили.
     Не догадываясь пока, чем вызван к моей персоне такой интерес, я добросовестно пояснил, что осуждён не за те провинности, что инкриминировали мне в суде, а за другие, скрытые от глаз обывателей. В заключение сказал этому собранию открыто, что здесь пребываю по указке КГБ.
     Выслушав мои ответы, мне разрешили вернуться в отряд. Как потом я узнал, поводом к заострению внимания к моей персоне послужила статья в газете «Советская Россия» от 6 мая 1984 года, состряпанная неким П.Андреевым и помещённая в «подвале» этой «совраски» (так пренебрежительно в кругах вольнодумствующей публики обзывали ведущий печатный орган коммунистов Советского Союза). Понятно, что статья была заказная, предназначенная опорочить моё имя. Видать, здорово я насолил властям своими двумя статьями (кстати, не опубликованными), где показал изнанку национальной политики коммунистов, заседающих на Лубянке и в Кремле. А для лагерной администрации эта газетная статься явилась указующим перстом и руководством к действию, чтобы ожесточить моё пребывание за колючей проволокой. Не сомневаюсь, что после моего ухода с этого собрания коммунистов лагеря (все офицеры в СССР были членами партии) на мой счёт были приняты соответствующие установки и решения, призванные откликнуться на указующий перст из Лубянки.
     Но чтобы начать применять против меня репрессии, нужен для начала повод. И вот там, на этом собрании, видимо, и решали, за что зацепить меня. Разумеется, ничего этого я пока не знал и, вернувшись в отряд, попытался через библиотеку ознакомиться с содержанием пасквильной статьи, состряпанной специально против меня. А на следующий день, как обычно, после подъёма и зарядки отправился строем сначала на завтрак, а затем и на работу.
     Должен сказать, распорядок дня любого зека при власти коммунистов обязательно включал в себя трудовую повинность как средство перевоспитания в духе строителя коммунизма. Ведь чтоб построить в стране коммунизм, необходим рабский принудительный труд во имя «светлого будущего», как долдонили коммунисты. Правда, слова «рабский и принудительный» не употребляли, заменяя их на другие синонимы. Но суть от этого не менялась. В качестве средства перевоспитания зека трудовая повинность входила в обязательном порядке. Избежать труд в лагере было невозможно. Да и как можно? Именно лагерные рабы построили все великие сооружения Советского Союза: и Днепрогэс, и Беломорканал, и Норильск и тому подобные так называемые стройки коммунизма. Именно на рабском труде советских зеков и держалась вся экономика Советского Союза. Мне это стало известно ещё в студенческие годы. Так что так называемое трудовое перевоспитание в лагерях было приоритетной задачей для администрации любого лагеря. И саботировать труд было невозможно. За это сразу водворяли в ШИЗО (штрафной изолятор), самое страшное наказание для любого зека.
     Так вот меня решили подловить именно на этом, на труде. С этой целью перевели меня в бригаду, которая работала по плановой системе (сколачивала тарные ящики для бутылок). За смену каждый работник должен был сделать несколько десятков таких ящиков. Я смог осилить только половину плана. Через несколько дней меня вызвали в администрацию и потребовали объяснения, почему я не выполняю плана. - Да потому, что не могу, - был мой ответ. – Значит саботируете? – Нет, просто не могу. – Отсидите в ШИЗО дней десять, сразу сможете. – Напрасно надеетесь, я не Стаханов и физический труд не для меня. – Да? В ШИЗО его, - последовала команда. И меня повели под сопровождением капитана в лагерную тюрьму. По дороге капитан перекинулся несколькими фразами с каким-то встречным коллегой, который поинтересовался, кого это он ведёт в карцер. Тот ответил нарочито громко, чтобы я слышал: - Да это гнилой. Мы его быстро сделаем. – Я не реагировал, идя молча.
     В лагерной тюрьме меня раздели догола, а взамен дали какие-то рваные штаны и такую же куртку-распашонку. Одна видимость одежды. Потом заперли в одиночной камере. В этой камере я провёл в одиночестве десять суток. Как уже сообщал, кормили через день, просовывая в амбразуру подобие на еду. Спал на полу, не получая никаких спальных принадлежностей. Через десять дней дверь открыли и повели в кабинет начальника тюрьмы.
     - Ну, как, Кудусов, будешь выполнять план?
     - Нет, не буду. Я уже вам говорил об этом.
     - Тогда снова его в ту же камеру!
     Через десять дней ритуал повторился. Только на этот раз, когда начальник отдал приказ заточить меня на очередные десять суток, я ответил, что на его беспредел объявляю голодовку.
     Такой разворот событий не только не входил в планы администрации, но и оказался, как гром среди ясного неба. Ведь подобного не было в гулаговской практике, чтоб измождённый полуголодным существованием арестант, вдруг объявлял голодовку. Уж, чего-чего, но такого демарша с моей стороны не ожидал ни один из местной администрации человек. Ведь я в их представлениях был овцой. Как я понял, для них моё заявление было шоком. А я, наоборот, спокойно развернулся и ушёл в свою камеру, заявив на прощание, чтобы они не открывали впредь амбразуру, через которую просовывают жалкое подобие, называемое пищей.
     Через три или четыре дня, когда я действительно в течение этого периода отказывался хлебать приносимую похлёбку, ко мне в камеру ворвалась группа амбалов из первого отряда и, схватив меня за руки и за ноги, поволокла в другое помещение, где уже стояло несколько офицеров, в том числе и два врача. Меня усадили на нары, продолжая держать, чтоб я не смог сопротивляться, а лейтенант медсанчасти по фамилии Старовойтов, взяв в руки какую-то железяку, вставил мне её в рот и стал энергично выкрашивать мне зубы. Потом, когда я выплёвывал зубы, мне просунули в рот и глотку шланг, который загнали аж до желудка. А затем с другого конца шланга через воронку стали заливать горячий бульон, который не только обжигал мой желудок, но ещё и, перетекая поверх шланга, устремлялся в дыхательное горло. Я стал задыхаться, а врачиха только приговаривала: «Не будешь объявлять голодовки!»
     В общем, поиздевавшись так надо мной, меня отпустили. В ответ, назвав их всех сволочами, я заявил, что теперь тем более никакого плана они от меня не дождутся. И пошёл в свою келью. На следующий день меня снова вызвали во вчерашнюю комнату. Только на этот раз там, кроме запуганной медсестры, пришедшей снова с вчерашним шлангом и воронкой, через которые меня подчивали вчера супом, никого из вчерашних экзекуторов не оказалось. - Где же остальная гопкомпания? – с удивлением спросил её я. В ответ она что-то бессвязное пролепетала, и я сразу всё понял. Инквизиторы разбежались. Все, до единого. Не понятно только, чего они испугались. Послали отдуваться бедную медсестру, а сами спрятались под одеяло. Вид у неё был жалкий, а взгляд умоляющий. Я только усмехнулся.
     Это была моя победа. «Послушай, девочка, – обратился я к смущённой сестре. - Передай своим звёздным начальникам, что я не отменю голодовку, пока буду сидеть здесь, в ШИЗО».
     Она, видимо, передала, потому что уже на следующий день я завтракал вместе со своим отрядом.
     В заключение к описанному эпизоду должен сказать, что резонанс от этого инцидента получился неожиданно заметный и продолжительный. Даже не знаю, чем это объяснить. Может быть тем, что в этом захолустном, затерянном в глухой Сибири лагере вдруг объявился человек, выразивший свой протест объявлением голодовки. Такого раньше здесь не бывало. Ведь, как правило, голодовки – это прерогатива политических заключённых. А в Каинске таковых, как я полагаю, не водилось аж с революции. А тут на тебе! Объявился среди зеков «политический». Первая реакция руководства лагеря – это пресечь на корню всякие намёки на политический протест! Ведь согласно коммунистической пропаганде у нас в стране все поголовно голосуют дружно за коммунизм. И поэтому никаких «политических» у нас быть не может. Об этом ещё Хрущёв заявлял, что у нас, в ССССР, политических зеков не существует. А раз так сказал сам вождь коммунистов, значит, так тому и бывать.
     Поэтому я, объявив голодовку, непроизвольно раскрыл секрет, что в концлагерях у нас в стране всё-таки есть политические, и сидят они вместе с уголовниками. (Повторяю: уголовники голодовок не объявляют.) Вот почему меня срочно выпустили из карцера.
     Я подозреваю, что по моему поводу у них там, в парткоме, развернулись непростые дебаты. Это я почувствовал уже в ближайшие же дни. Некоторые офицеры меня стали ненавидеть ещё сильнее. Но большинство стало смотреть на меня уже другими глазами. Однако главным моим врагом по-прежнему оставался замполит майор Кузнецов, верный холуй компартии и одновременно пьяница и алкоголик. Об этом известно было всему лагерю. Как я потом понял, он меня и ненавидел и одновременно боялся. Почему боялся? Да потому, что я умел писать жалобы и отправлять их в обход администрации лагеря за пределы Сибири.
     Между прочим, слух о противостоянии между мной и лагерной властью очень быстро распространился не только за пределы лагеря, но и в самой зоне. Ко мне стали обращаться за советом и помощью воровские авторитеты из других отрядов, несмотря на то, что общение зеков между отрядами строго воспрещалось. А как я с ними общался при существовании строгого запрета? Да просто. В любом концлагере существуют так называемые училища, где недоразвитые зеки имеют возможность получить вместе с профессией и какое-то образование. Я тоже стал посещать эти курсы. Звучит это смешно. Выпускник самого престижного ВУЗа СССР МГУ, научный сотрудник Российской и Азербайджанской Академии наук, старший преподаватель Дальневосточного университета, наконец, аспирант Казанского университета, а теперь в довершение ко всему и ученик строительного училища. Пошёл учиться я сначала от нечего делать, а также от желания пообщаться с образованными людьми с воли, то есть с преподавателями. Но там оказались также и зеки, не лишённые здравого смысла, с которыми можно было даже общаться. Остальная-то среда зековская – это почти сплошь дебилы с неполным начальным образованием в лесной школе. Так вот среди этой получающей среднее образование братии оказался один авторитет, который обратился ко мне с просьбой помочь ему в составлении какого-то юридического документа. Я выполнил его просьбу. И, видать, успешно, потому что дальше дело пошло, как по накатанному. Став авторитетом среди авторитетов, я избавился от постоянного чувства голода. Это первое, что я приобрёл за своё умение излагать факты убедительно и логично. Ведь моими «клиентами» стали и так называемые «козлы», то есть обслуживающий персонал из числа зеков первого отряда. А они-то были самыми сытыми заключёнными. От их подношений я даже завёл вторую тумбочку, куда каждый зек складывает свои личные вещи, в том числе и разные яства. Мне одной тумбочки оказалось мало.
     Все эти эволюционные преобразования не могли пройти мимо глаз церберов. И хоть я после первой голодовки работал уже не в плановой системе, но моё улучшающееся благополучие в зоне никак не входило в задачи карающих органов. У них ведь была поставлена другая цель - сломать меня морально. А получилось всё наоборот.
     Но придраться ко мне было невозможно, так как я вёл себя скромно, не нарушая лагерного распорядка. Но так как в отношении меня была дана установка из КГБ «сломать» меня, начальству лагеря пришлось пойти на прямое беззаконие. В один из дней меня снова арестовали и повели в ШИЗО. Когда я потребовал объяснить мне столь суровую меру наказания, был дан ответ: «Вы плохо влияете на осуждённых».
     Ну, что тут скажешь?! Наглость, которая не лезла ни в какие ворота. Чем я мог ответить на сей беспредел? Только очередной голодовкой. Другого выбора у меня не было. Очевидно, в коммунистической администрации лагеря верх одержали сталинисты. Они, очевидно, решили, что я блефовал, грозя длительной голодовкой. Ведь на их практике такого не было. Нормальный зек не выдерживает голодовки более двух суток. Да и я в первый раз голодал-то всего 3 или 4 дня. Видимо, на этот раз они решили, что если я объявлю голодовку, то всех десяти дней не выдержу. Забегая вперёд, должен сказать, что они, мои враги, опять просчитались, недоучтя моих способностей. Ведь, принимая решение сломать меня морально, они исходили из сравнения со своим жизненным опытом. В их пустых головах никак не укладывалось, что человек во имя принципа справедливости готов добровольно отказаться от пищи, обрекая себя на голодную смерть. Но этого понять им было не дано. Ведь практика общения с зеками им тысячекратно подтверждала, что заурядный зек не выдерживает даже того ограниченного питания, которое сопровождает отсидку в ШИЗО. Страх оказаться в ШИЗО зека толкает на любое предательство. И это в администрации лагеря знали прекрасно, поддерживая таким способом «порядок» в советских концлагерях. Поэтому мой демарши с объявлением голодовок не вмещался в их привычное понимание. Однако я всё-таки заставил их поменять свои убеждения, выдержав эту голодовку. Больше они мне срок пребывания в ШИЗО не продлевали. До них, наконец, дошло, что проверенный метод заточения в штрафной изолятор непокорного зека в моём случае не даёт привычного и желаемого результата.
     Вернув меня снова в отряд, они, видимо, долго думали, как им выйти из сложившейся ситуации. С одной стороны, надо выполнять указания, поступавшие «сверху» - «сломать» меня, но с другой стороны, надо не допускать прецедентов с объявлением голодовок. Ведь это из ряда вон выходящий случай, показывающий бездарность руководства лагеря. За такие эксцессы, даже в тоталитарном коммунистическом государстве, ограждённом «железным занавесом» от остального мира, по головке не гладили. Шила-то в мешке не утаишь. Рано или поздно, а сведения, происходящие в глухом сибирском лагере, просочатся наружу. Я уж не знаю, как такое происходило, но факт остаётся фактом: через несколько месяцев о прецедентах с моими голодовками стало известно не только в Новосибирске и Москве, но и за пределами СССР. Но об этом я узнал лишь через год с лишним.
     А пока на очередном партсобрании лагеря было принято «соломоново решение» - заточить меня не в карцер, а в лагерную тюрьму. Этим действом, по их понятиям, они убивали сразу двух зайцев: и ограждали зеков от моего тлетворного влияния, и одновременно изолировали меня, оставляя в пределах лагерной системы. А за что? Этот вопрос, видимо, не обсуждался. Действовали по принципу: был бы человек, а статью для его наказания всегда найдём. Когда я по своей наивности возмущённо потребовал объяснения за самоуправные действия администрации, мне показали заявление какого-то солдата, который написал, что я нарушил правила внутреннего распорядка. А то, что я этого солдата знать не знаю и никаких противоправных действий я не совершал, никого это не заботило. Вот так в советских концлагерях вершился суд. Впрочем, и сейчас, говорят, ничто не изменилось. Ведь страной-то по-прежнему управляют коммунисты и гебисты. Только обзывают себя они теперь немного иначе.
     Итак, по прошествии всего года моего пребывания в сибирском концлагере я снова оказался в тюрьме. Только на этот раз в лагерной тюрьме, которую здесь называли ПКТ. Эта аббревиатура расшифровывается как «помещение камерного типа». Само же «помещение» находится на территории лагеря и в том же бараке, где и камеры ШИЗО. Вертухаи там тоже те же, то есть уже знакомые мне. Но вот характер заточения в ПКТ и ШИЗО заметно отличается.
     Во-первых, в ПКТ водворяют не на дни, а на целые месяцы. Меня, во всяком случае, изолировали (если мне не изменяет память) аж на четыре месяца. То есть, я общался все эти месяцы только с вертухаями и сокамерниками, коих более десяти человек редко помещают в одну камеру. Так что мои узурпаторы удовлетворили частично указания инквизиторов из Лубянки: я был изолирован от остальных зеков и не мог посему оказывать на них «пагубное» влияние через своё поведение и, вообще, через непосредственное общение с ними. Во-вторых, в отличие от московских тюрем, здесь осуждённый зек обязан был работать. Но не с выходом на работу, а прямо тут же, в камере. (Так что свежим воздухом мы не дышали). Для этого после общего подъёма все сокамерники дружно сворачивали свои постели вместе с матрацами и выносили их в каптёрку. А после завтрака, который также подавался в камеру, как и в обычной тюрьме, помещение переоборудовалось в мастерскую, где его обитатели трудились, изготавливая всевозможные детали и приспособления для тех предметов быта, которые выпускала вся лагерная зона. Отлынивать от работы при такой системе бессмысленно: сразу загремишь в ШИЗО, благо далеко идти не надо. Поэтому налаженный порядок соблюдают все. К отбою камера вновь переделывалась в спальню. И так изо дня в день, на протяжении всех месяцев. Что же касается кормёжки, то она здесь была настолько убогой и мизерной, что мы от приносимой пайки даже крошек не оставляли. Помню, если в чёрной бурде, называемою ухой, обнаруживали кильку, то сжирали её целиком, не пытаясь избавиться от головы, хвоста и потрохов.
     Отбыв, в конце концов, положенный срок заточения, я снова вернулся в свой отряд. На этот раз моё возвращение не прошло незаметно. Меня ждали. Когда я, сняв сапоги в раздевалке и, облачившись в тапочки, вошёл в спальное помещение отряда, вмещающее более ста человек, мне указали на моё место, которое находилось в одном из самых дальних углов помещения. На таких местах живут наиболее уважаемые зеки. В довершение ко всему, на постели лежала аккуратно сложенная новая форма чёрного цвета. Обнаружив её, я понял, что теперь я выделен в особое сословие: чёрную робу с чёрной фуражкой носят только избранные.
     Кто всё это сделал для меня, я понятия не имел. Но, во всяком случае – не лагерная администрация. Уж в этом-то я не сомневался. Однако и на воровскую братию особо не рассчитывал. Ведь я всем своим поведением дистанцировался от них, иногда открыто выражая негатив против воров и любителей наколок. Тем не менее, кто-то ведь всё-таки это сделал! Значит, я кому-то здорово угодил. Кому же и когда? Стал думать, вспоминать и, наконец, догадался. Ведь я сравнительно совсем недавно, пребывая в ПКТ, сбросил с пьедестала лидеров одного зарвавшегося дутого авторитета из воровской братии, который, оказавшись случайно ненадолго в близком контакте со мной, попытался грубо подмять меня под себя. Но номер не прошёл. Я его опустил до уровня заурядного зека. Вот, видимо, в благодарность за это меня и одарили честью принятия в сословие блатных. И сделали это сами воры, которым этот наглец изрядно, видимо, поднадоел своими дурацкими амбициями. Чтоб было понятно, о чём я веду речь, постараюсь вкратце изложить его.
     Однажды в нашу камеру, где я обитал уже месяца три, вселили ещё одного посетителя. Он был переведён к нам прямо из штрафного изолятора. С первых же минут появления он дал понять, что является хозяином жизни и что все, окружающие его,- это обслуга, не смеющая перечить ни одному его слову. В общем, строил из себя очень крутого авторитета. Но что самое интересное, контингент нашей камеры беспрекословно покорился его диктату. Как я понял, они о нём были достаточно наслышаны. Поэтому даже намёков на протест не выказывали. Что же касается меня, то я по привычке молча пока взирал на окружающую ситуацию. А новоявленный лидер тем временем стал вводить свои порядки в наш налаженный быт. Для начала запретил двоим из нашего коллектива во время трапезы сидеть за столом, мотивировав это тем, что они-де где-то и когда-то опорочили себя общением с «опущенными». Дальше – больше. В общем, стал наводить порядки в соответствии со своим убогим кругозором жизни. В том числе стал придираться и ко мне. Понятно, что в ответ я решил с таким присутствием покончить. Но открыто восстать против новоявленного властолюбца у меня не было физических сил. Я сделал иначе. На четвёртый или пятый день пребывания этого диктатора в нашей камере я во время утренней поверки, когда офицер открывает дверь камеры, чтобы сосчитать количество сокамерников (но через решётчатую дверь), я быстро сунул ему в руку записку, которую подготовил заранее. Офицер сразу сунул записку себе в карман и удалился, закончив поверку.
     Естественно, наш обмен рукопожатиями не прошёл незамеченным для остальных сокамерников. Но отреагировал на этот жест, при этом очень бурно, только самозваный лидер. Он заорал остервенело на меня, вопрошая, что я написал в записке и как я посмел без его ведома общаться с надзирателями. Я ответил, не повышая голоса, что это не его собачье дело и что он мне изрядно надоел со своими дурацкими придирками.
     - Да я тебя убью сейчас! – заорал он и, схватив молоток, – наше повседневное орудие труда – бросился из своего угла комнаты ко мне.
     Моя реакция оказалась мгновенной. Я схватил такой же молоток и в доли секунды рванулся к нему навстречу. И вот тут произошло непредвиденное: диктатор остолбенел. Такого поворота событий он не ожидал. Перед ним стоял не рафинированный интеллигент в образе овцы, а разъяренный зверь со смертельным орудием, готовый в одно мгновение размозжить любой череп всмятку.
     Очевидно, вид у меня действительно был страшный, потому что мой противник не только лишился дара речи, но и способности сопротивляться. Он безвольно выронил из рук молоток и упал на колени, не отрывая от меня наполненных ужасом глаз. А через несколько мгновений он залепетал, жалобно моля меня, чтобы я не писал на него донос.
     - Я больше не хочу в шизо, я не смогу там, - скулил он жалобно. А я смотрел на него и не мог понять, неужели штрафной изолятор – такая страшная пытка. Ведь я-то прекрасно знаю, что это такое. Но, видать, для этой категории людей ШИЗО – действительно невыносимое наказание. Ведь он сейчас ползает у моих ног на виду у всей камерной братии, застывшей, как в столбняке. Неужели он не понимает, что он уронил своё достоинство на глаза у изумлённой публики. Как он будет дальше жить, неужели не понимает этого? Вот, что значит слабый человек.
     Эту сцену нарушил дневальный охранник, вызвавший меня к начальству. В кабинете у него я рассказал об инциденте. А что они предприняли в отношении этого самозванца, я не знаю. Скорее всего, наградили новым сроком в ШИЗО. А меня перевели в другую камеру. И это понятно: в глазах свидетелей этого необычного инцидента я предстал бы в качестве уже героя. А руководству лагеря создавать мне такой имидж не входило в планы. Поэтому меня перевели досиживать оставшийся месяц в другом коллективе.
     А героя этого эпизода я всё-таки однажды увидел, по прошествии нескольких месяцев. Он шёл по территории зоны на отдалении нескольких десятков метров от меня. И он тоже меня заметил. Только сразу же постарался скрыться, чтоб случайно не встретиться со мной лицом к лицу. Надеюсь, после того случая он уже больше не числился в ряду крутых авторитетов. Молва-то там быстро разносится.
     Кстати сказать, со мной больше не встречался никогда и другой человек – это тот самый капитан, который сопровождал меня первый раз в ШИЗО, назвав «гнилым». И не встречался он умышленно, понимая, что оказался никчемным провидцем. Видимо, ему было стыдно признаваться в этом, даже самому себе.

* * *


     Выпустив меня из ПКТ, коммунисты из лагерной партъячейки не успокоились. Ведь опять ожидаемого результата от применения ко мне репрессивных мер не получилось: мой имидж в зековской среде только вырастал. И замполита это не на шутку стало бесить. Смотреть на меня спокойно он уже не мог.
     Как-то вызвал меня к себе в кабинет. Я пришёл. Войдя в кабинет, доложил, что явился по вызову такой-то осуждённый. Мой нарочито спокойно-расслабленный тон его прямо взорвал. Заорав на меня, потребовал, чтобы я снова вошёл и представился, как положено. Я небрежно вышел и снова вошёл, повторив процедуру с филигранной точностью. От бешенства он даже лишился дара речи. Он стоял, как истукан, не зная, что делать: убить меня или… взять себя в руки. Понятно, он догадывался, что я над ним издеваюсь. Но на лице моём это не проявлялось, так как я состроил такую наивно-глупую рожицу, что придраться было не к чему. После паузы он снова на повышенных тонах спросил: «Ты что, не служил в армии и не знаешь, как надо представляться?!» - «Нет, не служил, - отвечал я, - потому что я офицер запаса военно-воздушных и военно-морских сил. И когда ко мне обращались высокие чины, то вели себя по отношению ко мне уважительно и даже почтительно, потому что от моих рекомендаций зависела их жизнь. Правда, пагонов я никогда не носил, работая вольнонаёмным в военных организациях. А разговаривать в вашей манере я не умею». – «Пошёл вон»,- был его ответ.
     Так я и не узнал, зачем он меня приглашал.
     Его ненависть ко мне, безусловно, была оправданной: он не справлялся с задачей, поставленной органами КГБ. Это его бесило ещё и потому, что он никак не мог подобрать ключ ко мне. Видимо, никогда не встречал подобных мне субъектов. Внешность моя его обманула. И теперь он досадовал за свою промашку. Топорные методы, которыми он привык общаться с уголовными заключёнными, здесь дали сбой. Моральная сила оказалась намного твёрже физической. Ведь он привык ломать морально неустойчивых людей и поэтому решил, что все люди одинаковые. Для него все люди были – стадом баранов, которые безропотно подчиняются своему вожаку. А во всех отарах, я это хорошо знаю, вожаком баранов является козёл. Именно козлу, а не барану подчиняются беспрекословно все овцы и бараны отары. Он их водит и по пустыне и на водопои, и в загоны, и в кошары. А потом, когда приходит время, и на бойню. Такова участь всех баранов и овец. И майор Кузнецов, верный последователь учения коммунизма, прекрасно усвоил эту аналогию. Все люди для него – это бараны. А главный Козёл страны – это первый секретарь компартии СССР. Остальные лидеры компартии – козлы местного, регионального масштаба. Через них главный Козёл управляет всей страной, которая обязательно должна состоять только из баранов и овец. А всех остальных – в расход, чтоб не мешали руководить послушной и безмозглой отарой.
     Вот такой, по мнению Сталина, должна была стать вся советская держава. И он для этого всё сделал, уничтожив физически 50 миллионов человек, не желавших становиться баранами и овцами. А Кузнецов был тем самым коммунистом-сталинистом, руками которого Сталин претворял в жизнь свою сумасбродную идею.
     Забегая вперёд, хочу поведать ещё об одной моей встрече с замполитом майором Кузнецовым, которая произошла примерно через год после описанной выше встрече в его кабинете. Правда, при последней встрече он уже не числился замполитом. Его уволили весной 1986 года. И со мной он разговаривал уже как бывший замполит, то есть, на равных. Даже более того. Это был разговор подобный разговору после боя победителя с побеждённым. И в роли победителя-то на этот раз выступал именно я, а не он. Поэтому беседа протекала в спокойной обстановке. А его признания больше походили на исповедь, чем на разбор прошедших событий. Из этой исповеди я хорошо запомнил его фразу: «Я думал, Кудусов, что ты овца. А ты оказался волком в овечьей шкуре». Это его дословная фраза.
     Иными словами, я, оказавшись в стаде баранов, где главенствовал Кузнецов, смертельно ранил этого козла-Кузнецова, прикинувшись ягнёнком. Если бы майор с самого начала узрел за овечьей шкурой меня-волка, то просто сразу уничтожил бы меня, как Сталин уничтожал потенциальных своих сопепрников-противников. Возможностей таких в арсенале майора было предостаточно. Поэтому он очень сожалеет теперь, что опростоволосился, не узрев сразу во мне волка, так как, решив, что я овца, стал перевоспитывать меня так, как до этого делал с тысячами моих предшественников.
     Но поезд теперь ушёл, и махать кулаками после драки - поздно. Зато мои протестные действия приобрели огласку, выплеснувшись за пределы лагерной колючей проволоки. Обо мне заговорили даже «вражеские голоса», которые спровоцировали интерес к моей персоне международной правозащитной организации Эмнэсти интернэшенл (Международная амнистия). А это уже скандал международного масштаба. Из Москвы была направлена комиссия, которая вдруг обнаружила, что реальное положение вещей намного сложнее и драматичнее слухов, поднятых прессой, потому что я в это время снова голодал официально уже больше полумесяца, не собираясь прекращать голодовку.
     А причиной моей третьей голодовки был – полный беспредел администрации лагеря, организованный в отношении меня после первой отсидки в ПКТ. Добиваясь выполнения указаний КГБ, они беспардонно сажали меня в ШИЗО буквально по надуманным обвинениям. А в заключение снова водворили в ПКТ. Понимая, что этот беспредел в отношении меня будет продолжаться бесконечно, я и объявил бессрочную голодовку.
     Уже через полмесяца я превратился в бухенвальдовского узника – настолько осунулся и похудел. Но если в Бухенвальде фашисты доводили до истощения людей против их воли, то в сибирском лагере я сам решил умереть от голодного истощения, протестуя против беспредела коммунистов СССР. Руководство лагеря при желании могло бы прекратить голодовку, пойдя мне навстречу и прекратить надуманные репрессии против меня. Но тогда они не выполнили бы приказа КГБ «сломать» меня. А я, на их несчастье, оказался таким неуступчивым и твёрдым, что никак не ломался. Как говорят в таких случаях: «Нашла коса на камень». Даже врачи из медсанчасти лагеря, которые в первую мою голодовку вопреки «Клятве Гиппократа» ополчились против меня, приняв сторону экзекуторов, теперь не на шутку забеспокоились за мою жизнь. Они приходили в мою одиночную камеру каждый день проверять моё самочувствие и, уговаривая прекратить голодовку. Заодно взвесили меня, обнаружив, что я стал весить при росте 173 см меньше 53 кг. В университете, когда я занимался боксом, то путём неимоверных ухищрений добивался снижения веса перед соревнованиями до 60 кг. Перейдя таким способом в лёгкую весовую категорию, я становился самым сильным конкурентом, и поэтому не знал поражений. Но если в те годы я избавлялся только от жировой прослойки, то сейчас я, чтоб остаться живым, потреблял уже мышечную ткань. Я превратился в ходячий скелет. Но врачей я просил только об одном: чтоб они отменили ежедневный ритуал выставлять три раза в день в амбразуре аппетитно пахнущий суп, который, вызывая выделение желудочного сока, разъедал стенки моего желудка, провоцируя язву желудка. Но врачи сказали, что они не в силах изменить закон. Зато они настояли на другом: вводить мне в вену витаминные уколы. На эту уступку я дал согласие и… продолжал голодовку.
     Лишь по прошествии 21 дня голодовки меня, наконец, выпустили из ПКТ (думаю, не без участия влияния врачей) и сразу же перевели в медсанчасть. Там-то я и узнал, что замполит майор Кузнецов уволен с работы, а начальник лагеря майор Зайцев переведён в другой лагерь.
     Итак, я снова победил своих узурпаторов. Только какой ценой! Коммунисты вынуждены были отступить. Для них я оказался слишком твёрдым орешком. Меня они не сломали, а только пообломали себе зубы. Но оставлять меня в этом лагере было уже нельзя, особенно после смены руководства, потому что мой авторитет среди зеков поднялся на недосягаемую высоту. В лазарет, где я отлёживался после голодовки, мне принесли ещё два комплекта чёрной робы. Но в свой отряд меня больше не вернули: мне объявили, что я буду переправлен в другой лагерь. Ведь до конца четырёхлетнего срока мне ещё положено было отсидеть целых полтора года. Несмотря на трагичный разворот событий, никаких намёков на помилование не было и речи. Для коммунистов Советского Союза я оставался по-прежнему врагом номер один, хоть и сидел по совершенно надуманным статьям Уголовного кодекса. Короче говоря, я был во всех отношениях совершенно не советский человек. Какой-то несвойственный системе выродок. Ведь советская система нуждалась кардинально в другом типе обывателя: прежде всего слабом, а посему и зависимом человеке с авторитарным образом мышления, для которого жизнь без вождя и кумира теряет всякий смысл. Я же, наоборот, по рождению был генетическим демократом, привыкшим с детства к независимости и поэтому сам отвечающим за свои поступки. Бездумное выполнение чужих приказов мне всегда было противоестественным. В связи с этим армейская служба мне всегда претила. Зато научная деятельность стала моей стихией, поскольку требовала логического мышления с привлечением широкой эрудиции. Власти же коммунистов такие люди не были нужны, потому что управлять ими очень сложно: с ними надо, по крайней мере, уровняться по интеллекту. А таких правителей у коммунистов никогда не было, поскольку командовать людьми любят только бездари авторитарного склада ума. Коммунист же, как я уже отмечал выше, - это диагноз примитива. Только примитив любит командовать, получая в процессе властвования компенсацию собственной неполноценности.

Эпилог


     Итак, через два года и два месяца я, наконец, покинул Сибирь и снова перевалил Урал, оказавшись в восточной Европе. Город, куда меня этапировали на сей раз, назывался Киров, бывший Уржум. Когда-то в школе я прочитал книжку под названием «Мальчик из Уржума». Это была книга о Кирове. В этом городе я досидел оставшийся срок своего заточения. И хоть я был водворён снова в концентрационный красный лагерь для отбытия наказания, но этот лагерь заметно отличался от сибирского, хоть и не принципиально (страна-то была всё та же). Тем не менее, разницу я почувствовал сразу же. Она проявилась, прежде всего, в той духовной атмосфере, которая окружает здесь любого зека. Если в сибирском лагере атмосфера человеконенавистничества буквально витала в воздухе, то здесь дышалось совсем иначе. Возможно потому, что никто не стремился тебя унизить, чтоб за счёт тебя возвысить свой статус. Каждый зек жил здесь своей замкнутой жизнью, не интересуясь судьбой соседа. Уже это меня радовало. Потому что такое отношение людей друг к другу является следствием отсутствия стадного мышления. А это уже прогресс.
     Последние дни моего пребывания в лагере Куйбышева я провёл в лазарете, поскольку не в состоянии был не только работать, но и просто передвигаться от слабости и истощения. Однако процесс реабилитации не был доведён до конца, поскольку меня поспешили отправить по этапу в Киров. Это было не только бесчеловечно, но и незаконно. Но зато чисто по- коммунистически: с врагами народа нечего церемониться.
     В кировском лагере, как и положено, я сначала пожил в карантине. Но там долго не держат – семь-десять дней, не больше, а потом определяют в какой-нибудь отряд. За время пребывания в карантине я, естественно, не успел поправить здоровье, хотя и восстановил двигательные функции. Но в отряде надо не только двигаться, но и работать. Правда, меня определили в гальванический цех, где не требовалось затрачивать больших физических усилий. Тем не менее, мой дистрофический облик даже без медицинского освидетельствования просто бросался в глаза. Однако никто на это не обращал внимания. Я имею в виду лагерное начальство. Я, как и все, по утрам после зарядки и завтрака отправлялся строем на работу в свой цех. Выполнял там несложную трудовую процедуру и возвращался затем в казарму. В свободное до отбоя время мог заниматься чем угодно: смотреть телевизор, читать газеты, журналы или заниматься спортом. Как ни странно это звучит, но я действительно впервые здесь увидел, что зеки в свободное время в спортзале играют в баскетбол, поднимают штанги и т.д. В Сибири такого не было. Там люди после работы предпочитали лучше поспать – в голодном состоянии организм в качестве защитной реакции тянется ко сну. Здесь же лагерь был сытый. Желающих поспать после работы почти не было.
     Меня, конечно, к спорту не тянуло. Скорее наоборот, постоянно хотелось есть. Ведь даже чтоб достигнуть 60 кг веса, мне было ещё далеко. И лагерное начальство пошло мне навстречу. Не официально, конечно, а так, по-партизански. В один из первых дней моей трудовой деятельности отрядный шнырь после утренней зарядки вдруг повёл меня одного в столовую. Там усадил за стол, что расположен близ кухни, и подал мне миску с двойной порцией каши. Я не стал благоразумно выяснять, откуда пришла такая благодать. Но после этого случая я почти месяц завтракал отдельно от отряда. Разумеется, шнырь выполнял приказ начальника отряда, то есть офицера лагерной администрации. Должен заметить – прецедент явно нетипичный для совковой действительности. Без всякого сомнения, решение подкармливать меня было принято не самим начальником отряда, а более высокой инстанцией. Ведь я по прибытии в их лагерь прошёл ритуал знакомства. Меня привели на их сборище уже в первые же дни моего пребывания в лагере. Думаю, ознакомившись с моим делом, им захотелось посмотреть воочию на этот необычный фрукт, поднявший такой переполох в сибирском лагере. Но в начале разговора решили напомнить мне, что я переведён в их лагерь, не досидев в предыдущем установленного срока заточения в ПКТ. Этим приёмом они решили узнать, какой я на самом деле и как со мной следует разговаривать и поступать. Если я начну просить их больше не водворять меня в ПКТ, то значит, я распишусь в том, что я уже сломлен и готов покаяться во всех грехах, лишь бы не возвращаться в лагерную тюрьму. Но я прямо сказал, что от своих убеждений не собираюсь отказываться и что меня прессовали в Каинске-Куйбышеве незаконно. А если данное собрание считает, что я неправ, то пусть снова заточат меня в ПКТ. Что же касается моей личной реакции на подобное действие местного руководства, то об этом я сообщу потом письменно. Этим я намекнул на то, что готов возобновить голодовку, о которой голодающий заявляет письменно. Намёк они поняли. Более того - мой спокойный голос говорил только о том, что я не сломлен, хоть и еле стою на ногах от слабости. Видя всё это и поняв, с кем имеет дело, начальник лагеря поспешил заверить меня, что в ПКТ меня возвращать не будут, и надеются, что я не стану нарушать внутренний распорядок в лагере. На этом мы и расстались.
     Я опять выдержал испытание на прочность.
     Но это было ещё не всё. Я должен был выдержать испытание на прочность и в среде зеков, где одной силы духа недостаточно. Нужна ещё и физическая сила. А таковой я не располагал уже. Несмотря на это я, тем не менее, вышел победителем и здесь. Опять помогла мне моя отчаянная бесшабашность. А дело было так. В зонах, когда приходит новичок, его проверяют на прочность: чаще всего новые сапоги, которые он получает вместе с робой, подменяют на старые. В сибирском лагере этот трюк со мной тоже проделали. Но я в тот раз поднял хай, заявив, что не пойду на работу, пока не вернут мне моих сапог. Никакие уговоры и угрозы на меня не подействовали. Пришлось завхозу отряда, скрепя сердце, вернуть подмену – ведь это всё проделывалось с его ведома.
     Здесь тоже со мной проделали тот же трюк. Опять их ввела в заблуждение моя интеллигентная внешность. И опять я взбунтовался, отказавшись надевать старые стоптанные сапоги, оставленные в раздевалке взамен моих новых. Понятно, что такого демарша с моей стороны местные авторитеты никак не ожидали (они же не знали, кто я такой). На скандал явился начальник отряда и потребовал от завхоза найти вора. Искать долго не пришлось, так как мои сапоги сверкали на ногах одного холуйского зека. Когда его за крысятничество решили наказать, то он сразу сдал лагерного авторитета, который «разрешил» ему забрать мои сапоги. Вот так я нарушил блатную субординацию, проигнорировав волю местного воровского авторитета. Обычно же новички покорно сдаются, не прекословя авторитетам. Но я-то знал, где нахожусь: это был не чёрный, а красный лагерь, и власть здесь принадлежала красным офицерам, которые осуществляли руководство через «козлов». Короче, я вернул свои сапоги.
     Но на этом инцидент не закончился. Днём к моему рабочему месту явился сам местный авторитет и гневно сверкая глазами, пообещал расправиться со мной, если я не верну тому холую свои сапоги. Свою угрозу он подкрепил, ткнув кулаком мне в грудь. Конечно, будь я в спортивной форме, то всего одним ударом в челюсть нокаутировал бы этого зарвавшегося наглеца. Но я был немощен и поэтому смолчал, решив сделать ему сюрприз чуть позже. А когда мы вернулись с работы, то сразу накатал докладную на авторитета. Опыт в этой области у меня был двухлетний. Я знал, как и что писать. В результате моей докладной местного авторитета не оказалось на утреннем построении уже на следующий же день. Его упекли в ПКТ более чем на полгода. Случай беспрецедентный, потому что зеки, как правило, не пишут докладных друг на друга, а уж на авторитета и подавно. А лагерному начальству только этого и надо, чтобы не допускать в лагере двоевластия.
     С тех пор отношение ко мне зеков изменилось кардинально. Меня сразу все зауважали. И даже сам авторитет, когда, наконец, вышел из ПКТ и случайно встретил меня на территории лагеря, радостно поприветствовал меня, будто мы были в прошлом неразлучными друзьями. Вот так в зековской среде уважают силу, смелость и решительность.
     Вообще, в кировском лагере от меня, наконец, отвязались. То есть, я хочу сказать, администрация кировского лагеря стала ко мне относиться нарочито безразлично, стараясь не выделять меня из общей толпы, что меня не только обрадовало, но и вполне устраивало. Конечно, я понимал, что это пренебрежение чисто внешнее, показушное. Просто чекисты из Лубянки поняли, наконец, бессмысленность применения ко мне общепринятых и проверенных, казалось бы, методов. Поэтому решили сменить тактику. Только и всего. Но я, естественно, решил воспользоваться благоприятной ситуацией и написал брату, чтоб навестил меня. В Сибири, например, когда мой брат приехал в Каинск-Куйбышев, руководство лагеря вдруг объявило срочно карантин и моему брату пришлось, не солоно хлебавши, вернуться обратно в Казань. Это произошло как раз в период между двумя моими отсидками в ПКТ.
     Здесь же мне без звука дали разрешение на свидание, и брат незамедлительно воспользовался им, приехав в гости ко мне и поселившись на три дня в лагерной гостинице.
     Такую перемену тактики в отношении меня я поначалу объяснял временным явлением, полагая, что потом инквизиторы снова возобновят свои приёмы по «исправлению» неугодного. Уж слишком явная была разница между отношением ко мне в сибирском лагере и в кировском. На самом же деле объяснение, о котором я сначала не догадывался, исходило от глобальных изменений, происходивших в недрах коммунистической системы: просто в Москве задули ветры перемен. И эти ветры сначала сдунули лагерное руководство в Сибири, разогнав моих церберов. А затем они стали расшатывать устои самого КГБ. Мне в этих условиях лишь оставалось констатировать развал Советского Союза. Правда, пока только его начальные стадии. Ведь в середине восьмидесятых годов ещё никто не мог предсказать последствий этого грандиозного процесса. Я оказался одним из первых, кто на себе, на собственной шкуре почувствовал крах системы, насаждавшейся на протяжении семидесяти лет.
     Признаки приближения революции 1991 года мне довелось обнаруживать не только через перемену отношения ко мне лагерной администрации. Эти признаки раньше всего затронули идеологические концепции. И хоть до зеков идеология доходит в последнюю очередь, но мне всё-таки удалось случайно коснуться этой тонкой материи, даже будучи ограждённым от неё колючей проволокой.
     А дело всё объяснялось тем, что я по-прежнему нуждался в привычной интеллектуальной жизни. И посему снова стал посещать лагерное училище. Коллектив преподавателей здесь был обширнее и более продвинутым. Почти все преподаватели заочно сами продолжали учиться в ВУЗах. Поэтому я быстро нашёл с ними общий язык. И, в конце концов, не столько они, а сколько я стал учить их уму-разуму. Чаще всего я давал консультации по вопросам философии, порой даже выполняя за них письменные курсовые работы. В связи с этим не могу не упомянуть об одном курьёзном случае, произошедшим с одним из моих подопечных. Дело в том, что ему дали задание написать работу на тему: «Роль личности в истории народов». Должен заметить, что подобные темы в коммунистические времена были весьма распространёнными, поскольку насаждали вполне определённое мировоззрение. Сам я, учась в университете и выступая на семинарах, излагал свои мысли на этот счёт, которые не всегда совпадали с общепринятой доктриной (а точнее совсем не совпадали). Не даром мне, в конце концов, запретили посещать философские семинары. Так вот, один из этих молодых преподавателей училища и обратился ко мне за помощью. Я согласился написать за него сей труд. Через некоторое время, повстречавшись с ним, узнал, что его работу не только забраковали, но даже сочли идеологически реакционной и чуждой нашему образу жизни.
     Когда он это мне говорил, вид его был такой несчастный, что жалко было на него смотреть.
     Надо сказать, что я не исключал такого поворота событий. Поэтому сначала осведомился, кто является руководителем его семинара. А когда узнал, что это аспирантка, домогающаяся степени кандидата наук, посоветовал отнести эту работу самому заведующему кафедрой. И я попал в самую точку. Профессор, прочитав работу студента-заочника, был потрясён. Не скрывая восторга, он просто осыпал дифирамбами ошалевшего студента. Бедная аспирантка! Она послушно заучивала на протяжении своей жизни бездарные изречения вождя и учителя всех времён и народов типа: «Личности приходят и уходят, а народы остаются». А тут какой-то студент подверг сомнению святые постулаты, доказав совершенно обратное. То есть, опираясь на работы некоего опального учёного Льва Гумилёва, это именно этносы-народы появляются и затем бесследно исчезают. И в памяти человечества остаются деяние именно великих личностей, а не аморфных народов.
     Могу только представить, какой переполох произвела работа студента в воззрениях провинциальных служителей науки. Подозреваю, что профессор-то в душе давно понимал ущербность коммунистической идеологии, упорно пропагандирующей антинаучные постулаты, высказанные бездарным, но всемогущим диктатором. Но конъюнктурные мотивы не позволяли выражать вслух тайные мысли. До поры до времени. А тут подвернулся случай выразить, наконец, наболевшее.
     Да, новые веяния действительно всколыхнули, казалось бы, незыблемые устои строителей коммунизма. Даже находясь в глухой изоляции за колючей проволокой, я почувствовал приближение грядущей революции, столь неизбежной и столь долгожданной. При этом брожение-то умов стало происходить не только в низах общества, но и в самих верхах коммунистического руководства. Новый генсек Горбачёв, выходец того же университета, что и я, развернул оглобли совковой телеги в сторону Запада, дав тем самым простор для проявления инициативы региональным властям. А когда авторитарный режим рухнул, началась анархия. Ведь Российская империя и её преемник Советский Союз никогда не знали демократии. И поэтому свободу от диктата восприняли только как анархию. Другого, то есть демократического понимания свободы они не знают.
     Но это произошло позже, уже в 90-х годах. Пока же, летом 1987 года, за два-три месяца до моего освобождения, в Москву нахлынула волна крымских татар из Средней Азии, которые отважились вопреки запретам покинуть места пожизненной ссылки, чтоб устраивать организованные демонстрации перед зданиями правительства с требованиями отменить репрессивные меры, принятые Сталиным против крымских татар. Как известно, крымских татар буквально в один день, 18 мая 1944 года, вывезли из Крыма в товарных вагонах. Вывезли на вымирание в Голодную степь Средней Азии и в северную Сибирь, объявив предателями родины. Более глупого и несуразного обвинения трудно придумать. Но ведь коммунисты думать не умеют. Это аксиома. Назвать весь народ предателем может только шизофреник и параноик. Но этот параноик восседал в кремле. И он помнил, что крымские татары, с восторгом и энтузиазмом поддержавшие февральскую революцию, свергнувшую царизм, не приняли октябрьский переворот. Этого факта параноик не забыл, и воспользовался подвернувшейся ситуацией, чтоб уничтожить целый народ.
     О нашествии татар в Москву стали сообщать и в прессе. Партийное руководство лагеря не на шутку взволновалось, ведь они знали, что я крымский татарин. И что я политический, хоть и сижу по уголовным статьям. Но что они могли предпринять? Добавить срок уже невозможно. Единственное – это побеседовать со мной доверительно, по душам, как говорится, и отговорить не принимать участия в политических акциях соотечественников. Это было поручено сделать одному офицеру, лейтенанту Яковлеву, с которым у меня сложились сносные отношения, так как он тоже ко мне обращался за помощью, как и преподаватели училища.
     Уединившись в его кабинете, мы стали общаться. Сначала я думал, что лейтенанту опять потребовалась моя интеллектуальная помощь. Но он сразу завёл разговор о том, чем я намерен заниматься по выходе на свободу. Поняв сразу цель его интереса, я начал пудрить ему мозги, прикидываясь уставшим от зековского быта. В общем, сыграл роль утомлённого и уставшего человека. Но для себя намотал на ус, что КГБ сделает всё, чтобы я не смог влиться в ряды крымскотатарских протестантов. А зная методы чекистов, решил подстраховаться.
     Дело в том, что четырёхлетняя изоляция от человеческого общества сыграла свою отрицательную роль: я одичал, общаясь с контингентом людей, вполне определённого интеллектуально-биологического вида. И теперь не знал, как себя вести в общении с нормальными людьми. Это первое. А второе, я отстал от политической жизни страны. Политические веяния будоражили все слои общества, но до нас эти веяния почти не доходили. Иными словами, мой выход за пределы колючей проволоки был равносилен внедрению в незнакомую, чуждую и непривычную среду. А это внедрение чревато опасными сюрпризами. Короче говоря, мне требовался в этой ситуации, хотя бы на непродолжительное время, элементарный поводырь.
     На моё счастье, буквально за месяц до моего освобождения на волю выходил другой зек, житель Кирова, с которым у меня сложились приятельские отношения. Сергей, так звали парня, оказался на редкость открытым и честным человеком, попавшим за решётку именно за честность и принципиальность (он заставил одного мошенника вернуть пострадавшему деньги, но сделал это слишком прямолинейно и с применением силы). Ко мне он проникся уважением, так как от природы испытывал тягу к знаниям, что нетипично для зековского сообщества. Я тоже выделил его из общей массы осуждённых, ведя с ним доверительные беседы и передавая ему некоторые знания из моего богатого духовного багажа. А когда он покидал нашу обитель, попросил его встретить меня в день моего освобождения. И он это сделал с радостью.
     Первого августа, выйдя за пределы лагеря, я встретил Сергея, который уже ждал меня. Мы поехали на городском транспорте в город. Там зашли в полупустое кафе и за чашкой кофе я обрисовал ему свою непростую ситуацию: города я не знаю, родных и друзей у меня здесь тоже нет. Есть только выходное пособие, которое я заработал и поэтому могу даже ехать на поезде в купейном вагоне. До вокзала, надеюсь, как-нибудь доберусь. А там до Казани ехать всего несколько часов. Но меня беспокоит одна назойливая мысль: неужели КГБ так вот просто оставит меня в покое, не предприняв даже попыток избавиться от меня? Ведь более благоприятного случая для них, чтоб покончить со мной раз и навсегда может и не подвернётся. Спишут на несчастный случай. И шито-крыто. Свидетелей-то нет. Даже трупа не найдут. Как говорится: вышел на свободу и концы в воду.
     Сергей, выслушав меня, спокойно ответил, что картина обрисованная мной, неполная. А главный её недостаток – это то, что я не один. Начиная с самых ворот лагеря. И так будет продолжаться не один день, пока я не обрету твёрдую почву под ногами и прежний круг общения. Услышав это, я понял, что приобрёл в лагере не только преданного друга, но и надёжного телохранителя.
     На следующий же день, переночевав у Сергея в его доме, мы отправились в Казань. Казань – город, где я провёл детские и отроческие годы. Поэтому мы провели в Казани около недели, живя у брата и встречаясь с многочисленными школьными друзьями и товарищами. А затем, наконец, махнули и в Москву. Здесь я быстро восстановил прописку и, наконец, обрёл гражданский статус. Только после этого Сергей засобирался обратно в Киров. Расстались мы, рассчитывая не только на эпистолярные контакты, но и на более близкие…
     А через месяц я получил письмо от его матери, с которой познакомился в Кирове, где она сообщила, что Сергея убили при загадочных обстоятельствах…
     Уверен, что это была запоздалая месть КГБ. Впрочем, предположение это осталось бездоказательным, поскольку никто и не думал проводить расследование.
     Примечание вместо послесловия. Данное «Воспоминание» не является литературным произведением. Это просто отрывочные зарисовки давно минувших событий, вспоминать которые мне всегда (на протяжении последних тридцати лет) было неприятно. Вот почему писал я этот труд без вдохновения и болезненно трудно. Лишь поставив последнюю точку, облегчённо вздохнул, снова радостно оглянувшись вокруг. Правда, окружающий меня мир, к сожалению, не сильно изменился с тех пор. Даже, можно сказать, совсем не изменился, потому что люди-то остались те же. Единственно, что меня радует, так это то, что я могу всегда сорваться с места и сигануть за границу, где дышится намного легче. Но оставаться там надолго не хочу. Почему? Да потом, что хочу изменить свою обитель, очистив её от мерзости, которая отравляет жизнь порядочных людей. А убежать от этой мерзости за рубеж было бы слишком просто, ибо – это удел слабых людей, не способных противостоять ей. Я же рожден самой Природой сильным, и моё назначение – улучшать и совершенствовать мой мир.

     Февраль – сентябрь 2013 г


 На главную страницу Хроника и события